Джон. Бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу-ма-а-ажные…
Йоко. Ту-у-у-ту-у-у-ту-у-у-ту-у-у-у…
Джон. Ту-у-у-ту-у-у-ту-у-у-ту-у-у-у…
Вместе (орут). ТУ-У-У-УФЛИ!
— Фантастика! — воскликнул я. — Нужно было записать бутлег.
— Ага! — ответила Йоко, смеясь. — Я поняла, что в нас обоих есть это безумие. Тут мы на самом деле очень похожи. Мы можем сказать: „Да пошло оно все, чего об этом переживать“, — и вот я вытворяю что-то невообразимое со своим голосом, а Джон делает то же самое со своей гитарой. Мы не какие-то научные работники, мы слишком безумны, чтобы оставаться интеллектуалами, хотя и это в нас есть. Но мы не можем держаться лишь чего-то одного. Мы всегда возвращаемся к сумасшествию.
— А почему ты часто рабиваешь слова на части, когда поешь, — типа бу-бу-бу-бу-мажные?
— Понимаешь, когда я смущена, я иногда чуть заикаюсь.
— Когда она устает, она тоже заикается, — вставил Джон.
— Простите, что перебиваю, — сказал я, — но вы заговорили о заикании, и я вспомнил о том, что случилось пару лет назад, когда я жил в Лондоне. Как-то вечером я прогуливался по Белсайз-сквер и заметил женщину, которая кормила ребенка грудью прямо под мигающим фонарем. И пока я смотрел на ребенка, мигание внушило мне этот звук — ма-ма-ма-ма. Мигающий фонарь и ребенок, которого кормят грудью, внезапно навели меня на мысль о том, что заики — это люди, которым тяжело производить на свет слова.
— Так и есть, — согласился Джон.
— Иногда, когда я пытаюсь что-то сказать, я начинаю заикаться, — сказала Йоко. — Многие из нас подавляют в себе эмоции, оставляя взглядам посторонних лишь свой прилизанный образ. Как напыщенный парень из „Дневников безумной домохозяйки“ с его распевными интонациями — „а сейча-а-ас ты до-о-олжен съе-е-есть обе-е-е-ед, а-а пото-о-ом“… Как-то так. Крайне искусственный тон. Но, когда мне в песне хочется попросить прощения, я совсем не хочу говорить (Произносит нараспев.) „прости, мама“, тут скорее должна быть эмоция (Стеная и заикаясь.) — про-ости-и-и-и». Заика — это тот, кто чувствует нечто очень настоящее, не подавляя себя и не пытаясь пригладить. Так что в Paper Shoes я пою: «Бу-бу-бу-бу-ма-а-ажные ту-у-уфли!» Чем старше становишься, тем острее чувствуешь разочарование. Это обычно случается тогда, когда у тебя нет времени на всякую интеллектуальную чушь. Если бы ты тонул в реке, ты бы вряд ли сказал: «Я бы хотел, чтобы меня спасли, потому что я жил так недолго». Ты бы сказал: «Помогите!» А если бы ты был в еще большем отчаянии, ты бы орал: «Ай-й-йо-о-оу-у-у!» — или что-то в этом роде. Отчаяние жизни — это и есть сама жизнь, ее ядро, то, что двигает нас вперед. Когда ты пребываешь в подлинном отчаянии, ты не будешь фальшивить и использовать описательные, декоративные прилагательные, чтобы самовыразиться.
— Но я заметил в этом также и другую сторону. Как в тихой, нежной, маленькой песенке Who Has Seen the Wind? на обратной стороне джоновской пластинки Instant Karma!.
— В той песне ты можешь услышать, как дрожит голос, — пояснила Йоко. — В ней есть пронзительный вой и надлом, это не профессиональное поп-исполнение, музыка отступает на задний план. В этой песне есть что-то от заблудившейся маленькой девочки. Я не хотела, чтобы она была слишком милой. Я хотела достичь того же эффекта, что и Альбан Берг в своей опере «Воццек», где пьяница чуть безумным голосом распевает «а-а-а-ах-х-ха-а-а-а-ах-х-х-х-х», как будто сломанная игрушка, некий вид тихого отчаяния. И в Who Has Seen the Wind? я об этом думала. Думала о женщине, которая выглядит нежной и спокойной, но внутри у нее настоящий ад.
— Понимаешь, картины Ван Гога могут тебя радовать, но ты охеренно четко знаешь, через какое дерьмо ему пришлось пройти. И эта боль — в его живописи, но помимо нее там есть и красота, и тепло, и краски, — заметил Джон.
— Если судить по твоему подавляюще мощному новому альбому, — сказал я Джону, — ты и сам прошел через такую боль. Я даже подумал, что ты на этой записи немного поиграл в Хоулин Вулфа. Я никогда не слышал, чтобы твои слова и голос так опасно близко подошли к эмоциональной пропасти, как это было в God, Mother, I Found Out и Well Well Well.
— Когда я был моложе, — ответил Джон, — я был гораздо менее успешным исполнителем. Но затем я стал больше напрягаться, больше… ну, типа, кем бы ты стал, превратившись в знаменитость? Кроме того, выступая вместе с Полом и Джорджем, я был более скованным. В Twist and Shout я немного отпустил себя, потом начались выступления, когда я уже не мог это контролировать, терял почву под ногами, просто безумствовал. Но сейчас я принадлежу сам себе, могу делать что хочу, не сдерживаться и спокойно сходить с ума. Я позволяю себе петь так, как пел, когда был совсем зеленым. Просто отпуская себя. Я снова начал делать это на Cold Turkey — и это влияние Йоко. Она так меня поразила, что мне захотелось больше использовать свой голос.
— Эта песня, Cold Turkey, изматывающая, потому что заставляет слушателя переживать на себе боль героиновой ломки. И ты действительно мог бы включить ее в свой новый альбом. Как думаешь?
— Когда я сейчас ее переслушиваю, она кажется мне куском дерьма. Я чувствую, что не смог отпустить себя по-настоящему и все выглядит так, будто я играю на публику. Но на этот раз, с новым альбомом, я наконец прорвался.
— Как и многие другие, я был потрясен тем, как сильно ты рисковал, записывая эту пластинку.
— Что ж, спасибо. Я просто излил все, что было внутри меня.
— Даже представить не могу, что ты будешь делать дальше.
— Может, на следующем альбоме я отдохну, — рассмеявшись, ответил Джон. — Может, получится I Want to Hold Your Hand, или Tutti Frutti, или Long Tall Sally, просто чтобы распрощаться с этим альбомом, иначе он станет ярмом на моей шее. А Йоко, может, запишет альбом в стиле «Леннон — Маккартни». Я не собираюсь устанавливать какие-то рамки. Я против рамок.
— Ты не чувствуешь, что здесь, в Нью-Йорке, в рамки тебя загоняют другие люди, поскольку ты звезда?
— О, здесь все прекрасно, поскольку в Нью-Йорке люди меня совсем не беспокоят. В офис моего менеджера приходил парень, чтобы подстричь меня, и он понятия не имел, кто я такой. «Ты в шоу-бизе?» — спросил он меня. «Ну так, — ответил я, — пою помаленьку». Это было замечательно.
— А тебя напрягает, если тебя не узнают?
— Обожаю это! Я хочу быть невидимо известным. Хочу всю ту любовь, что дает слава, но без объятий. Раньше я вечно делал кучу всего на публику, поскольку нуждался в ее любви, так же как она нуждалась в моей. Но мы не могли остановиться, это был тупик, и никаких лекарств не существовало. И что делать? Я не хотел в этом растворяться. Так что я плюнул на все и поехал с Йоко на четыре месяца на первичную терапию. Артур Янов дал нам зеркало, и я смог заглянуть себе в душу. Это фантастика… Ты же ходишь на терапию, Джонатан?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});