подслушивали. Но только они не все по-нашему говорили, а на «тайном» языке, докторовом. Это называется «кон-силиум».
А знаменитый доктор, говорили у нас, — прямо, чудеса творит. Одна богатая купчиха, с Ордынки, пять лет с постели не вставала, ни рукой, ни ногой не шевелила. Уж чего-чего не пробовали — никаких денег не жалели. Решили этого строгого позвать, а то боялись. А потому боялись, что как он чего скажет, так тому и быть. Скажет — помрет, не стану лечить, ну, и конец, помрет обязательно. Вот и боялись, как закона. Думали-думали — позвали, уж один конец. Приехал — страху на всех нагнал. Две минутки только с больной посидел, вышел строгий-то-расстрогий! — и пальцем погрозился на всех. Велел огромадный таз медный принести с ледяной водой и опять строго погрозился, чтобы отнюдь ничего не сказывать больной купчихе. А купец и спрашивает его, шепотком, смиренно: «уж развяжите душу, ваше высокопревосходительство, уж к одному концу: помрет моя супруга?» — «Обязательно, говорит, помрет… как и мы с вами». Ну, пошутил… И говорит: «сейчас, говорит, увидите, как она помирать будет». И пальцем, стро-го. Сжевал конфетку и велел кровать с купчихой головами к двери поставить, а двери чтобы настежь. «Для воздуху», — говорит. А купчихе сказал: «а вы ти-хо лежите, подремите, а мы с вашим супругом в кабинете чайку попьем, и я ему скажу, как вас вылечить… вы обязательно у нас запляшете!» — и пальцем на нее, но не строго, а даже очень любезно, понравилась она ему, очень красивая! А та в слезы: «где уж мне плясать, по комнатам бы пройтись, на деток поглядеть». — «А я вам говорю раз навсегда!..» — закричал прямо на нее, и она со страху руками лицо закрыла! — все так и задивились, а то и рукой не шевелила. — «Будете у меня плясать!..» И пошел в залу. А там весь-то стол шоколадными конфетами уставлен, самыми лучшими, от Абрикосова С-вья, с кусочками ананаса на кружевной бумажке сверху и щипчиками золотенькими. Ту-другую опробовал, стаканчик чайку с ромком принял, икорки зернистой на сухарике пожевал… — ему докладывают, что больная заснула словно. — «Этого, говорит, только мне и надо. И Боже вас упаси зашуметь!..» — и загрозился — мухи не стало слышно. Вызвал молодца покрепче, велел ему таз тот ледяной взять и поманил за собой. Подошел к головам больной и молодцу слова два шепнул. Тот поднял таз, — да ка-ак, со всего-то маху, об пол гро-хнет!.. — дак купчиха-то как ахнет на весь дом, скок с постели, в чем была, — и ну плясать!.. Грохоту-звону перепугалась, да ледяные брызги-то на нее, а она пригрезилась-задремала… — «Ну, вот, — говорит, — и проздравляю вас, выздоровели! теперь и без тазу будете плясать». Съел конфетку, получил, что полагается, большие тыщи… и поехал себе домой. А из коляски опять на всех пальцем погрозился, очень стро-гой. И выздоровела купчиха, скоро на свадьбе дочки так-то отплясывала!..
Долго сидели доктора в гостиной. Говорил только строгий, будто отчитывал. Потом матушку туда позвали. Строгий ей и сказал, что вылечить нельзя, а если и операцию сделать, голову открыть и вырезать неподходящее что под костью, или кровь свернулась, от сильного ушиба, то навряд больной выживет. — «Мы, — говорит, — тут пока в потемках, наука еще не дошла». А если и выживет, то, может случиться, что и не в себе будет. Матушку другие доктора под руки вывели и капель дали. А строгий вышел, так вот развел руками и сказал сердито: «я не чудотворец, молитесь Богу». И уехал. А конфеты ему в коляску положили.
Доктора после сказали матушке, что теперь начнется самое тяжелое, — строгий им так сказал: станет слепнуть, а там и язык отнимется, — «и тогда все кончится». Сказали не сразу, а когда отец начал плохо видеть. Приехал матушкин брат, ученый, все он законы знал. Подумали — и решили не мучить больного, не резать в голове, наука еще не дошла лечить такое, из десятка девять под ножом кончаются, а и выживет — разум потерять может, и себе, и другим на муку. И доктора сказали, — были я еще, разные, — «положитесь на волю Божию».
Больного передвинули из кабинета в спальню, так на диване он и лежал. Поставили зеленые ширмы, повесили на окнах плотные занавески, — больно было глазам от света.
Пришла из бань сторожиха-банщица Анна Ивановна, которую всегда отличал отец, говорил — «вся-то, Аннушка, чистая ты, вся светлая». Она была совсем молоденькая, приятная, с лица белая-белая, высокая, ласковая. Ходила очень чисто, в белом платочке и светлом ситце. Муж ее был в солдатах, особенных, «гвардейских». Она была очень добрая, тихая; говорила певучим голосом, не спеша, как-то раздумчиво. Горкин ее уважал за примерное поведение и богомольность. От нее — говорила Сонечка — «будто тихий свет». Когда она проходила близко — пахло приятной свежестью, чистым ситцем, березкой, — свежим и легким «банным». Говорили, что она «несет горе неутешное»: первенький у ней помер, по третьему годочку, забыть не может, а горя не показывает, не плачет.
Помню, было это на Петров День.
Приехали родные, обедали в саду, чтобы больного не тревожить. И в саду-то говорили тихо. Приходит Маша и говорит, что пришла Анна Ивановна, хочет что-то сказать, а в сад идти не хочет. Я побежал за матушкой: любил, когда приходит Анна Ивановна. Она приходила, когда из бань приносили «большую стирку». И всегда приносила нам чего-нибудь деревенского: то охапку гороховой зелени со стручками, то аржаных лепешек, сухой лесной малины… И теперь принесла гостинчику: лукошко свежего горошку и пучок бобов. Сказала ласково, пропела словно:
— Бобиков сладких, сударик, покушайте… поразвлекетесь малость.
Была она теперь не такая светлая, как всегда, а скучная, «болезная», — Горкин ей так сказал. Пришла с узелком, где у ней было самое нужное, для себя. Пришла надолго, просила дозволить ей походить за больным Сергей Иванычем, потрудиться. Матушка ей обрадовалась. За отцом сначала ходила Маша, но у ней все из рук валилось: откладывалась свадьба ее с Денисом, и она все забывала и путала. Отец попросил, чтобы был при нем Сергей-катальщик, очень сноровистый, его любимец. Сергей весело делал все, шутил веселыми приговорками, но руки у него были хваткие, сильные, и дня не проходило, чтобы он чего-нибудь не сломал или не разбил. Старался переворачивать вежливо, и всегда делал больно, — пальцы такие, чугунные. И вот, Анна Ивановна все узнала и пришла.
Ее провели к отцу. Она поклонилась ему, сложив под грудью белые свои руки, с морщинистыми от парки пальцами, и сказала