Если Александр Блок в устах Цветаевой олицетворяет "солнце светоносное", то Анна Ахматова — "разъярительница бурь, насылательница метелей", "краса грустная и бесовская", "чернокнижница, крепостница", "горбоносая, чей смертелен гнев и смертельна милость"; она несет в себе черты демонизма. Неотразимость этого сочетания: грозного и нежного, гордости и горечи, обжигающего холода и беспредельной грации — рождает в душе лирической героини Цветаевой восторг, преклонение перед "златоустой Анной всея Руси": "Я тебя пою, что у нас — одна, Как луна на небе!", "Ты солнце в выси мне застишь!"
Для всех, в томленьи славящих твой подъезд, —Земная женщина, мне же — небесный крест!
Тебе одной ночами кладу поклоны,И все' твоими очами глядят иконы!
Этот женский образ поэта Цветаева наделила чертами своей лирической героини — в ее контрастах "греховности" и "благости", грозности и кротости. Иными словами: творя Ахматову, а главное, свое отношение к ней, Цветаева творила также и самое себя, свой литературный образ: поэта Москвы, коленопреклоненного перед "Музой Царского Села".
По ритмике, инструментовке стихи к Ахматовой разнообразнее и энергичнее блоковского цикла:
Имя ребенка — Лев,Матери — Анна.В имени его — гнев,В материнском — тишь.Волосом он рыж.— Голова тюльпана! —Что ж, осаннаМаленькому царю.……………….Рыжий львенышС глазами зелеными,Страшное наследье тебе нести!..
(Много лет спустя Цветаева, вероятно, узнает, как сбылись эти слова…)
Так же как и в стихотворении к Блоку, она рисует кончину "царскосельской Музы":
Еще один огромный взмах —И спят ресницы.О, тело милое!О, прах Легчайшей птицы!…………………..И спит, а хор ее манитВ сады Эдема.Как будто песнями не сытУснувший демон!
"Плачьте о мертвом ангеле", — было сказано в стихах к Блоку. Если там — "мертвый лежит певец И воскресенье празднует", то здесь кончина бесповоротна:
Давно бездействует метла,И никнут льстивоНад Музой Царского СелаКресты крапивы.
Возможно, что это стихотворение — в какой-то мере отклик на ахматовское "Умирая, томлюсь о бессмертьи…", кончающееся словами: "А люди придут, зароют Мое тело и голос мой". Цветаева пишет — уже второй раз — смерть поэта, осмысливая судьбу поэта живого и любимого.
* * *
Итак, в Александрове Цветаевой работается прекрасно. В среднерусской природе она чувствует себя привольно и просто и, обращаясь к своей "аристократической" петербургской сестре в поэзии, временами как бы перевоплощается в женщину из народа. Вот строки из незавершенного стихотворения к Ахматовой:
А что, если кудри в платУпрячу, — что вьются валом,И в синий вечерний хладПобреду себе…
— Куда это держишь путь,Красавица, — аль в обитель?— Нет, милый, хочу взглянутьНа царицу, на царевича, на Питер.……………………….И вот, меж крылец — крыльцоГорит заревою пылью,И вот, промеж лиц — лицоГорбоносое и волосы, как крылья.
На лестницу нам нельзя, —Следы по ступенькам лягут.И снизу, глаза в глаза:— Не потребуется ли, барынька, ягод?
Одно из лучших стихотворений 1916 года, написанное 2 июля:
Руки даны мне — протягивать каждому обе,Не удержать ни одной, губы — давать имена,Очи — не видеть, высокие брови над ними —Нежно дивиться любви и — нежней — нелюбви.
А этот колокол там, что кремлевских тяже'ле,Безостановочно ходит и ходит в груди, —Это — кто знает? — не знаю, — быть может, — должно быть —Мне загоститься не дать на российской земле!
Нигде доселе так пронзительно не сказал поэт о себе, как в этом стихотворении. Слепота к видимой реальности, ясновидение к скрытой сути; "сокрытый двигатель" души — неутомимое сердце поэта и недолгий его век. Стихотворение настолько многозначно, что сама Цветаева не раз меняла его "судьбу". Мы не знаем, к сожалению, как выглядело оно в первоначальной рукописи, которую Цветаева уничтожила; в книге "Версты" (1922 г.) оно помещено самостоятельно; в рукописи 1938 года идет последним в цикле "Ахматовой". А в 1941 году, размечая книгу "Версты" по принадлежности стихотворений к "адресатам", Марина Ивановна написала, что оно обращено к Н. А. Плуцер-Сарна…
В июле написано стихотворение под впечатлением проводов солдат на войну: "Белое солнце и низкие, низкие тучи…":
Чем прогневили тебя эти серые хаты,Господи! — и для чего стольким простреливать грудь?Поезд прошел и завыл, и завыли солдаты,И запылил, запылил отступающий путь…
Нет, умереть! Никогда не родиться бы лучше,Чем этот жалобный, жалостный, каторжный войО чернобровых красавицах. — Ох, и поют жеНынче солдаты! — О, Господи Боже ты мой!
Здесь не просто отголоски — но явное влияние блоковского стихотворения 1914 года:
Петроградское небо мутилось дождем,На войну уходил эшелон………………………………И, садясь, запевали Варяга одни,А другие — не в лиц, — Ермака…
Даже создающий настроение пейзаж сходен: "низкие, низкие тучи" у Цветаевой ("белое солнце" здесь ничего не меняет) — и мутное от дождя небо у Блока. И звуки, нагнетающие тоску: "жалобный, жалостный, каторжный вой" солдат, сливающийся с воем паровоза (Цветаева) — и блоковское: "И военною славой заплакал рожок, Наполняя тревогой сердца, Громыханье колес и охрипший свисток Заглушило ура без конца…" Но если у Цветаевой звучит бессильная жалость, то у Блока — иное: "Нет, нам не было грустно, нам не было жаль… Эта жалость — ее заглушает пожар, Гром орудий и топот коней".
Два сильных и схожих отклика русских поэтов на события, переживаемые Россией…
Интересно, что следующим днем помечено письмо Цветаевой к мужу в Коктебель, совсем иное по настроению:
"Александров, 4-го июля 1916 г.
Дорогая, милая Лёва![23]
Спасибо за два письма, я их получила сразу <…>
Я рада, что Вы хороши с Ходасевичем, его мало кто любит, с людьми он сух, иногда хладен, это не располагает. Но он несчастный, и у него прелестные стихи, он хорошо к Вам относится. Лувинька, вчера и сегодня все время думаю, с большой грустью, о том, как, должно быть, растревожила Вас моя телегр<амма>. Но что мне было делать? Я боялась, что, умолчав, как-то неожиданно подведу Вас. Душенька ты моя лёвская, в одном я уверена: где бы ты ни очутился, ты недолго там пробудешь…
Lou, не беспокойся обо мне: мне отлично, живу спокойнее нельзя, единственное, что меня мучит, это Ваши дела, вернее Ваше самочувствие. Вы такая трогательная, лихорадочная тварь!
Пишу Вам в 12 ночи. В окне большая блестящая белая луна и черные деревья. Гудит поезд. На столе у меня в большой плетенке — клубника, есть ли у Вас в Коктебеле фрукты и кушаете ли?..
Дети спят. Сегодня Аля, ложась, сказала мне: "А когда ты умрешь, я тебя раскопаю и раскрою тебе рот и положу туда конфету. А язык у тебя будет чувствовать? Будет тихонько шевелиться?" и — варварски: "Когда ты умрешь, я сяду тебе на горбушку носа!" И она, и Андрюша каждый вечер за Вас молятся, совершенно самостоятельно, без всякого напоминания. Андрюша еще упорно молится "за девочку Ирину", а брата почему-то зовет: "Михайлович", с ударением на и…
Милый Лев, спокойной ночи, нежно Вас целую, будьте здоровы…".
Из Александрова Цветаевой виднее и Москва; "Какой огромный Странноприимный дом! Всяк на Руси — бездомный. Мы все к тебе придем…" ("Москва! — Какой огромный…")
К лету стихи Цветаевой появились в первом, третьем, пятом-шестом номерах "Северных записок", а также в петроградском "Альманахе муз" (вышел в июне), в соседстве с Брюсовым, Ахматовой, Кузминым, Мандельштамом, Чурилиным… Она твердо вышла на литературную дорогу и была уже достаточно известна. Ее поглощенность, одержимость своим делом — делом поэта, непреодолимая тяга к нему, сосредоточенность на своей внутренней жизни, не допускали никаких посягательств на ее волю, вмешательства в то, что казалось ей непреложным.
К десятому июля семья съехалась в Москве; 12-го Сергей Яковлевич с грустью писал сестре Лиле: "Нашел Алю похудевшей и какой-то растерянной. Всякое мое начинание по отношению к Але встречает страшное противодействие. У меня опускаются руки. Что делать, когда каждая черта Марининого воспитания мне не по душе, а у Марины такое же отношение к моему. Я перестаю чувствовать Алю — своей". В человеческих отношениях Марина Ивановна была великой собственницей…