по мере того, как течет эта мелодия, медленная
и извилистая, как разговор, подслушанный через дверь, как воспоминание о той последней зиме, которую я провел в Сан-Себастьяне. Действительно, есть города и люди, с которыми знакомишься только для того, чтобы потерять. К нам ничто никогда не возвращается, ни то, что у нас было когда-то, ни то, что мы заслужили.
— Это как внезапно проснуться, — сказал Биральбо. — Как если засыпаешь днем, а просыпаешься в сумерках и не понимаешь ни сколько сейчас времени, ни где находишься, ни кто ты такой. Так часто бывает в больницах — мне рассказывал Билли Сван, когда был в том санатории в Лиссабоне. Однажды он проснулся, и ему показалось, что он умер и ему снится, что он еще жив, что он все еще Билли Сван. Как в легенде про спящих эфесских отроков[10], которая так нравилась Флоро Блуму, помнишь? Когда Лукреция ушла, я погасил огни «Леди Бёрд», вышел на улицу и вдруг почувствовал, что прошли три года — именно тогда, в последние пять минут. По дороге домой я слышал ее голос, он беспрестанно повторял: «Прошло три года». Я до сих пор, стоит закрыть глаза, слышу эти слова.
Больше всего его мучила не боль и не одиночество, а то, что мир и время в одночасье потеряли все звуки, как будто отныне и навсегда он должен был жить в доме с обитыми ватой стенами: с тех пор как он познакомился с Лукрецией, город, музыка, воспоминания, его жизнь — все превратилось в игру совпадений и символов, которые, говорил он, осторожно поддерживали друг друга, как инструменты в джазовой композиции. Билли Сван часто повторял ему, что в музыке главное не мастерство, а резонанс: в пустоте, в баре, полном дыма и голосов, в чьей-то душе. Разве не этот самый резонанс пробуждает во мне чувство времени и инстинкт предвидения, когда я слушаю те песни, которые Билли Сван и Биральбо играли вместе, «Burma» или «Lisboa»?
Вдруг Биральбо замолчал: почувствовал, как в его душе растворяются последние годы, — так море поглощает руины зданий. С этого момента жизнь для него перестала быть сочетанием символов, указывающих на присутствие Лукреции. Теперь каждый его жест, каждое желание, каждая сыгранная песня не несли никакого скрытого смысла и как будто бесследно сгорали, не оставляя и горстки пепла. Через несколько дней, а может, недель Биральбо стал называть эту безгласную пустыню отрешенностью и спокойствием. Гордость и привычка к одиночеству помогали ему: раз в любом шаге ему неизменно чудилась мольба, он перестал стараться встретиться с Лукрецией, писать ей и даже заходить в бары неподалеку от дома, в котором она останавливалась. Он с особой пунктуальностью являлся по утрам на уроки в школу, а вечером возвращался домой на пригородном поезде, читая газету или молча смотря на проносящиеся за окном пригородные пейзажи. Он перестал слушать музыку — каждая песня, которую он слышал, из тех, что он любил больше всего и мог сыграть с закрытыми глазами, казалась ему свидетельством обмана. Напившись, он начинал сочинять бесконечно длинные письма, ни одно из которых так и не написал, и подолгу не отрываясь смотрел на телефон. Он вспоминал одну ночь, случившуюся несколько лет назад. Тогда он только познакомился с Лукрецией и вряд ли думал о том, чтобы заняться с ней любовью: они разговаривали всего три или четыре раза в «Леди Бёрд» и в кафе «Вена». Кто-то позвонил в дверь, он удивился, потому что было уже очень поздно. Биральбо открыл — и не смог поверить глазам: перед ним стояла Лукреция и, извиняясь, протягивала ему что-то, то ли книгу, то ли диск, который она, видимо, обещала ему принести, а он об этом абсолютно забыл.
Каждый раз, когда раздавался звонок в дверь или звонил телефон, он против воли, инстинктивно со всех ног кидался открывать или брать трубку, а потом ругал себя за слабость духа: нельзя же воображать, что это Лукреция. Однажды вечером мы с Флоро Блумом пошли навестить его. Когда Биральбо открыл нам, я заметил в его взгляде оторопь человека, проведшего в одиночестве многие часы. Пока мы шли по коридору, Флоро торжественно нес перед собой бутылку ирландского виски, изображая при этом звон колокольчика.
— Hoc est enim corpus Meum[11], — произнес он, наливая стаканы. — Ніс est enim calix sanguinis Mei[12]. Чистейший солод, Биральбо, только что из старой доброй Ирландии.
Биральбо включил музыку. Сказал, что болел, и с видимым облегчением отправился на кухню за льдом. Его движения были бесшумны и полны неловкого гостеприимства, а губы улыбались шуткам Флоро, который уселся в кресло-качалку, требуя аперитив и карты, чтобы играть в покер.
— Мы так и думали, Биральбо, — сказал он. — И раз бар сегодня закрыт, мы решили пойти к тебе и вместе заняться делами милосердия: напоить страждущего, наставить заблудшего, посетить болезного, научить неведающего, подать ближнему добрый и благовременный совет в затруднении… Биральбо, тебе нужен добрый и благовременный совет?
Воспоминания о той ночи у меня смутные: мне был неловко, я быстро опьянел, проиграл партию в покер, а около полуночи в комнате, полной дыма, раздался телефонный звонок. Флоро Блум украдкой взглянул на меня — его лицо все горело от выпитого виски. Когда он выпивал столько, его глаза становились еще меньше и голубее. Биральбо слегка замешкался, перед тем как взять трубку, и какую-то секунду мы все трое смотрели друг на друга, будто ждали этого звонка.
— Сделаем три кущи, — говорил Флоро, пока Биральбо шел к телефону. Мне казалось, что он звонит уже давно и звонки вот-вот прекратятся. — Одну Илии, другую Моисею…[13]
— Это я, — сказал Биральбо, недоверчиво поглядывая на нас и соглашаясь с чем-то, во что не хотел нас посвящать. — Да. Хорошо. Я возьму такси. Буду через пятнадцать минут.
Бесполезно, — сказал Флоро. Биральбо уже положил трубку и зажигал сигарету. — Не могу вспомнить, для кого была третья куща…
— Мне нужно идти, — Биральбо, очевидно, собирался: искал деньги, прятал в карман пачку сигарет. Наше присутствие его не волновало. — Можете остаться, если хотите; на кухне есть пиво. Я, скорее всего, вернусь очень поздно.
— Malattia d’amore[14]… — произнес Флоро так тихо, что слышать его мог только я.
Биральбо уже надел пиджак и поспешно причесывался перед зеркалом в коридоре. Мы слышали, как он с силой захлопнул дверь, а потом зашумел лифт. После звонка не прошло и минуты, а мы с Флоро уже были одни, вдруг став непрошеными