«Домби и сыне» маленький Поль умирает из-за «недостатка жизненной силы»; сын Флетчера – инвалид, ненавидящий его кожевенную фабрику, которому очень повезло, что его опекуном становится «джентльмен» Галифакс; сына Миллбэнка от неминуемой смерти спас маленький Лорд Конингсби, тогда как дочь Грэдграй-нда едва избежала адюльтера, а его сын становится вором и, по сути дела, убийцей. Я не могу вспомнить другого жанра, кроме разве что античной трагедии, где бы два поколения связывало вместе тяжкое проклятье. Посыл этого сюжета очевиден: было только
одно буржуазное поколение – и теперь оно уходит, испорченное или преданное его собственными детьми. Его время прошло.
Буржуа исчезает в момент триумфа капитализма. И это не просто литературный coup de théâtre [эффектный трюк]. «Один из парадоксов истории культуры, – пишет Игор Уэбб в своем исследовании „Шерстяной биржи“ Брэдфорда, – состоит в том, что в 1850–1870 годы, когда британская архитектура решительно пошла в услужение к промышленному капитализму, господствующим архитектурным стилем была готика»[239]. Индустриальная архитектура, имитирующая Средние века, – и в самом деле парадокс. Но этому есть простое объяснение: брэдфордские промышленники испытывали «комплекс социальной неполноценности и политической нелегитимности», которые их Готическая Биржа смогла замаскировать под «аристократическую ностальгию по прошлому». «Переход среднего класса к готическому стилю в 1850-е годы, – добавляет Мартин Винер, – ознаменовал поворотный пункт: новая культура индустриальной революции достигла своего апогея и новые люди начали уступать свою культурную гегемонию старой аристократии»[240]. Хотя они и были заняты «созидательным разрушением в экономической сфере», заключает Арно Мейер, когда новые люди попадали в сферу культуры, они становились «энтузиастами традиционной архитектуры, скульптуры, живописи… скрывая себя и свои занятия за историческими ширмами»[241].
Модернизирующийся мир, обставленный историческими ширмами. Через два года после «Акта о реформе» дух времени в нетерпении сжег дотла Парламент, как будто требуя полного разрыва с прошлым; но вместо этого началось возрождение готики: «самые важные общественные здания» единственной индустриально развитой страны задумывались как гибрид собора и замка[242]. И это продолжалось на протяжении всего столетия: за зданием Парламента с фасадом длиной 800 футов (не говоря уже об интерьерах) последовал вокзал Сент-Панкрас с его китчевой фантазией («немецкий собор западного фасада, соединенный с несколькими голландскими ратушами» – снова процитируем Кеннета Кларка) и 50-метровый балдахин Мемориала принца Альберта, где аллегорические группы Промышленности и Инженерного дела делят пространство с четырьмя Кардинальными и тремя Теологическими Добродетелями. Абсурд.
Абсурд. В то же время век башенок и табернаклей был также кульминацией периода расцвета викторианской стабильности, Веком Равновесия, как его называли[243], в котором внутреннее спокойствие, которое Грамши считал характерным для гегемонии Великой Власти, достигло апогея[244]. «Андерсон, Винер и другие датируют культурный и моральный крах буржуазии серединой XIX века», пишут Джон Сид и Дженет Вольф в «Культуре капитала»; но это, возражают они, также момент «заката чартизма и инкорпорирования рабочего класса… Это совпадение показывает, что перестройка классовых отношений в середине века включает в себя нечто большее, чем потерю средним классом „куража“»[245]. Они правы, но так же правы и Андерсон и Винер: в середине столетия действительно имело место отступление буржуазных ценностей, а кроме этого, происходила перестройка классовых отношений. Два этих процесса различаются, но в то же время идеально совместимы. «Сталкиваясь с потребностью в самооправдании, – пишут Люк Болтански и Эв Кьяпелло, развивая гипотезу Луи Дюмона, – капитализм прибегает к „уже-наличному“, легитимность которого обеспечена в полной мере… соединяя его с потребностью капиталистического накопления»[246]. Они говорят не о викторианской эпохе, но, по сути дела, описывают и ее тоже: к середине столетия капитализм стал слишком могущественным, чтобы оставаться заботой исключительно тех, кто был связан с ним напрямую, он должен был стать понятным для всех, и с этой точки зрения действительно «сталкивался с потребностью в самооправдании». Но у класса буржуазии было слишком мало культурного веса, чтобы обеспечить такое оправдание, и вместо этого он обратился к христианско-феодальному «уже наличному», учредив общую символическую систему для высших классов, которая значительно затруднила возможность бросить им вызов. В этом секрет викторианской гегемонии: чем слабее буржуазная идентичность, тем сильнее социальный контроль.
4. Джентльмен
Готика как «уже наличное», которое окружает современный капитализм «историческими ширмами». Ясно, что это означает в архитектуре: вы строите железнодорожный вокзал и возводите над ним поперечный неф готического собора. А в литературе? Наибольшее приближение – страница о «Вождях промышленности» из «Прошлого и настоящего»:
Трудящийся мир, столько же, сколько и Воюющий мир, не может быть руководим без благородного Рыцарства Труда <…> Ты должен добиться искренней преданности твоих доблестных военных армий и рабочих армий, как это было и с другими; они должны быть, и будут, упорядочены; за ними должна быть закономерно укреплена справедливая доля в победах, одержанных под твоим водительством; они должны быть соединены с тобою истинным братством, сыновством, совершенно иными и более глубокими узами, чем временные узы поденной платы![247]
Чтобы получить согласие трудящихся Англии, недостаточно просто быть промышленником и «добиться искренней преданности». На картине должны появиться «военные армии», «доля в победах», «Рыцарство»… Чтобы установить свою гегемонию, новые люди должны искать «уже-наличную» легитимацию через Воюющую Аристократию. Но против чего воевать?
Капитаны промышленности – истинные Борцы, отныне признаваемые как единственные: Борцы против Хаоса, Нужды и Демонов и Ётунов <…> Богу известно: задача будет тяжела <…> Трудно? Да, это будет трудно <…> Вы взорвали горы, вы твердое железо сделали послушным себе, как мягкую глину; Исполины Лесов, Ётуны Болот приносят золотые снопы хлеба; сам Эгир, Демон моря, подставляет вам спину, как гладкую большую дорогу, – и на Конях огня, и на Конях ветра носитесь вы. Вы – самые сильные. Тор рыжебородый, со своими глубокими солнечными очами, с веселым сердцем и тяжелым молотом грома, вы и он одержали верх. Вы – самые сильные, вы – сыны ледяного Севера, дальнего Востока, шествующие издали, из ваших суровых Восточных Пустынь, от бледной Зари времени и доныне![248]
Эгир, Демон моря? Ётуны с болот, приносящие снопы хлеба? И это автор, у которого Маркс позаимствовал ледяную метафору денежных отношений? В знак того, что может случиться, если слишком много требовать от прошлого, самая современная из страниц Карлейля, его обращение к новому правящему классу, становится архаической аберрацией, где рыжебородый Тор с его веселым сердцем делает вождей промышленности больше неузнаваемыми, чем легитимными. К счастью или к несчастью, возрождения готики в мейнстримной викторианской литературе не произошло, буржуа XIX века претерпел более скромную трансформацию: он не