Так написал я сам себе на память о своей утраченной любви.
Постепенно жизнь моя вошла в какую-то приемлемую для меня колею. Снова со мной была моя Анис. После жарких ночей с Туркан я стал к ней относиться нежнее, и она, чувствуя это, платила мне щедрой ответной лаской. Друзья мои тоже уединились в своих жилищах, и мы почти не встречались. Все мы были в ожидании, предоставив Аллаху решить судьбу обсерватории. Мной овладела апатия, и калам выпадал у меня из рук. Ничего, кроме нескольких грустных четверостиший о бренности уходящей жизни, я так и не записал тогда в свою заветную тетрадь. Мое время остановилось, хотя где-то рядом проходили годы.
И так продолжалось до тех пор, пока однажды мое унылое счастье не было нарушено посыльным с приказом мне немедленно явиться в царский дворец. Я был тогда вдали от дворцовых интриг и новостей и, пока собирался в путь, ломал голову над предположениями о том, что там могло произойти. Отбрасывая невозможное, я пришел к выводу, что я там потребовался как врач.
Уже у ворот дворца я узнал, что в резиденции Малик-шаха свирепствует оспа и что все дети покойного султана больны этой страшной болезнью. Меня встретил Муджир ал-Даула – единственный визирь из команды Низама ал-Мулка, сохранивший свой пост при Туркан-хатун, видимо потому, что он сам был родней семье султана. Он провел меня в детские опочивальни. По состоянию Барк-Йарука, Мухаммада и Муйиз ад-Дина я понял, что у них кризис болезни уже миновал, жар пошел на спад и язвочки на лице покрылись корочками. Мне оставалось лишь предупредить мальчишек, чтобы они их не расчесывали.
Потом мы зашли к Махмуду. Возле него неотступно находилась сама Туркан. Она сразу же сделала знак Муджиру, чтобы он вышел из комнаты, и, когда мы с ней остались наедине, она бросилась к моим ногам и обняла их.
– Спаси его, Омар! – сказала она, подняв ко мне заплаканное лицо.
Я посмотрел на нее, и острая жалость пронзила мое сердце: я увидел, что в ее красивых волосах, всегда таких черных, как ночь разлуки, сейчас появилась серебряная нить седины. Я поднял ее и стал утешать. Утешать вполне искренне, потому что у ребенка уже не было жара и даже его лицо было чище, чем у его сводных братьев. Но я не мог ей сказать, что я, как врач, помню лишь советы Ибн Сины, самому же мне Аллах не подарил великого дара творить чудеса исцеления, каким Он наградил Учителя.
Моя уверенность лишь на миг успокоила ее, и тревога вскоре вернулась к ней: этот ребенок был для нее больше, чем сыном,- он был символом ее власти и могущества. И я, дав несколько советов по уходу за больным, вышел к Муджиру. Мы отправились к Санджару. Там болезнь еще была в полной силе. Мальчик был в жару, бредил, и лицо его казалось красной маской.
– Что ты скажешь? – спросил Муджир.
– Мальчик внушает серьезные опасения,- честно ответил я ему.
Я всегда помнил слова замечательного врача-нишапурца Абу Сахла ал-Нили, встречи с которым были незабываемой частью моей юности. Он говорил:
– Врач никогда не врет, ибо ложь – это предательство, а врач не может предавать.
Еще он сказал:
– Преданность – опора разума, а искренность – это дар.
И эти истины, как и его пронзительная стихотворная строчка: «Я укротил отчаяньем свою душу», всегда находились при мне. Вот и сейчас они пронеслись в моем мозгу.
Потом я дал несколько советов ухаживающему за Санджаром слуге-эфиопу, как облегчать страдания этой истерзанной плоти.
От Муджира я узнал, что заболели также ал-Казвини и еще несколько командиров дворцовой гвардии. Они, видимо, и привнесли эту болезнь во дворец из своих походов, и я посоветовал Муджиру немедленно вывезти всех больных отсюда и разместить их в одной из загородных резиденций. Муджир пообещал сразу же этим заняться.
Я шел домой, измученный увиденным, и еще раз пожалел о том, что мне не была дана Аллахом власть над болезнями. Перед уходом я спросил Муджира, не следует ли мне остаться во дворце, но он сказал, что с больными все время будут несколько врачей, а если понадобится срочный консилиум, то меня вызовут.
Когда я на следующий день, не дождавшись вызова, сам прибыл во дворец, чтобы проведать больных детей, я был оглушен известием о том, что вчера, вскоре после моего ухода, умер малолетний султан Махмуд и что он, как того требует Закон, был похоронен до заката солнца, а Туркан сегодня на рассвете отбыла к своей родне в Бухару.
Я десятки раз перебрал в памяти минуту за минутой свой вчерашний визит к Махмуду и был абсолютно убежден в том, что Смерть была очень далека от его ложа. Но я понимал, что восстановить истину у меня нет и никогда не будет никакой возможности. Так и останется до конца моих дней, как стрела, застрявшая в моем сердце, воспоминание о моей желанной зрелой красавице – царице, обнимающей мои ноги, и смутное чувство моей собственной вины.
Такое течение дел означало торжество партии Низама ал-Мулка, и предпринятая по моему совету госпитализация всех гвардейских командиров за пределы Исфахана облегчила ей возвращение к власти. Вернувшийся с базара слуга сообщил мне последние новости: султаном провозглашен Барк-Йарук, а великим визирем стал сын Низама ал-Мулка Муайид ал-Мулк.
Приглашение к новому великому визирю я получил через несколько дней после воцарения Барк-Йарука. После обычных приветствий он перешел к благодарностям, сказав, что дом Сельджукидов никогда не забудет моей помощи в восстановлении династической справедливости. Но я вежливо отклонил похвалу, сказав, что я действовал только как врач, а не как политик, и всего лишь строго выполнял предписания великого Ибн Сины. Мне очень не хотелось, чтобы в чьей-нибудь памяти сохранилось мнение о моем намеренном участии в дворцовых интригах.
Затем я перевел разговор на судьбы обсерватории и ученых, отдавших ей десятилетия своего труда. Я назвал суммы денег, необходимые для восстановления ее деятельности. Великий визирь сказал мне, что за два года, прошедшие с момента убийства Низама ал-Мулка, хозяйство страны пришло в полный упадок и что ему, визирю, необходимо время, чтобы разобраться во всех запущенных делах, после чего наш разговор на эту тему будет более конкретным. Завершил Муайид нашу беседу следующими словами:
– Пока я лишь хочу сказать, уважаемый имам, что ты всегда будешь украшением двора и моего дивана и твое жалованье не уменьшится ни на дирхем! Кроме того, мне известны и будут известны детям моим обязательства нашей семьи по отношению к тебе.
Может быть, кого-нибудь и обрадовали бы приветливые слова всесильного визиря, но у меня они вызвали грусть и печаль, ибо за их лаской я явственно услышал приговор обсерватории, от судьбы которой он так настойчиво отделял мою личную судьбу. Он обещал продолжить этот разговор в следующем месяце, но я уже сегодня предчувствовал его результат.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});