Хрущов. Влюблен, конечно?
Федор Иванович. По этому случаю, Леший, надо выпить. (Пьет.) Господа, никогда не влюбляйтесь в замужних женщин! Честное слово, лучше быть раненным в плечо и в ногу навылет, как ваш покорнейший слуга, чем любить замужнюю… Такая беда, что просто…
Соня. Безнадежно?
Федор Иванович. Ну вот еще! Безнадежно… На этом свете ничего нет безнадежного. Безнадежно, несчастная любовь, ох, ах — все это баловство. Надо только хотеть… Захотел я, чтоб ружье мое не давало осечки, оно и не дает. Захотел я, чтоб барыня меня полюбила, — она и полюбит. Так-то, брат Соня. Уж если я какую намечу, то, кажется, легче ей на луну вскочить, чем от меня уйти.
Соня. Какой ты, однако, страшный…
Федор Иванович. От меня не уйдешь, нет! Я с нею не сказал еще трех фраз, а она уж в моей власти… Да… я ей только сказал: «Сударыня, всякий раз, когда вы взглянете на какое-нибудь окно, вы должны вспомнить обо мне. Я хочу этого». Значит, вспоминает она обо мне тысячу раз в день. Мало того, я каждый день бомбандирую ее письмами.
Елена Андреевна. Письма — это ненадежный прием. Она получает их, но может не читать.
Федор Иванович. Вы думаете? Гм… Живу я на этом свете тридцать пять лет, а что-то не встречал таких феноменальных женщин, у которых хватало бы мужества не распечатать письмо.
Орловский(любуясь им). Каков? Сыночек мой, красавец! Ведь и я таким был. Точь-в-точь таким! Только вот на войне не был, а водку пил и деньги мотал — страшное дело!
Федор Иванович. Люблю я ее, Миша, серьезно, аспидски… Пожелай только она, и я отдал бы ей все… Увез бы ее к себе на Кавказ, на горы, жили бы мы припеваючи… Я, Елена Андреевна, сторожил бы ее, как верный пес, и была бы она для меня, как вот поет наш предводитель: «И будешь ты царицей мира, подруга верная моя». Эх, не знает она своего счастья!
Хрущов. Кто же эта счастливица?
Федор Иванович. Много будешь знать, скоро состаришься… Но довольно об этом. Теперь начнем из другой оперы. Помню, лет десять назад — Леня тогда еще гимназистом был — праздновали мы вот так же день его рождения. Ехал я отсюда домой верхом, и на правой руке сидела у меня Соня, а на левой — Юлька, и обе за мою бороду держались. Господа, выпьем за здоровье друзей юности моей, Сони и Юли!
Дядин(хохочет). Это восхитительно! Это восхитительно!
Федор Иванович, Как-то раз после войны пьянствовал я с одним турецким пашой в Трапезонде… Он меня и спрашивает…
Дядин(перебивая). Господа, выпьем тост за отличные отношения! Виват дружба! Живьо!
Федор Иванович. Стоп, стоп, стоп! Соня, прошу внимания! Держу, черт меня возьми, пари! Кладу вот на стол триста рублей! Пойдем после завтрака на крокет, и я держу пари, что в один раз пройду все ворота и обратно.
Соня. Принимаю, только у меня трехсот рублей нет.
Федор Иванович. Если проиграешь, то споешь мне сорок раз.
Соня. Согласна.
Дядин. Это восхитительно! Это восхитительно!
Елена Андреевна(глядя на небо). Какая это птица летит?
Желтухин. Это ястреб.
Федор Иванович. Господа, за здоровье ястреба!
Соня хохочет.
Орловский. Ну, закатилась наша! Что ты?
Хрущов хохочет.
Ты-то чего?
Марья Васильевна. Софи, это неприлично!
Хрущов. Ох, виноват, господа… Сейчас кончу, сейчас…
Орловский. Это называется — без ума смеяхся.
Войницкий. Им обоим палец покажи, сейчас же захохочут. Соня! (Показывает палец.) Ну, вот…
Хрущов. Будет вам! (Смотрит на часы.) Ну, отче Михаиле, поел, попил, теперь и честь знай. Пора ехать.
Соня. Куда это?
Хрущов. К больному. Опротивела мне моя медицина, как постылая жена, как длинная зима…
Серебряков. Позвольте, однако, ведь медицина ваша профессия, дело, так сказать…
Войницкий(с иронией). У него есть другая профессия. Он на своей земле торф копает.
Серебряков. Что?
Войницкий. Торф. Один инженер вычислил, как дважды два, что в его земле лежит торфу на семьсот двадцать тысяч. Не шутите.
Хрущов. Я копаю торф не для денег.
Войницкий. Для чего же вы его копаете?
Хрущов. Для того, чтобы вы не рубили лесов.
Войницкий. Почему же их не рубить? Если вас послушать, то леса существуют только для того, чтобы в них аукали парни и девки.
Хрущов. Я этого никогда не говорил.
Войницкий. И все, что я до сих пор имел честь слышать от вас в защиту лесов, — все старо, несерьезно и тенденциозно. Извините меня, пожалуйста. Я сужу не голословно, я почти наизусть знаю все ваши защитительные речи… Например… (Приподнятым тоном и жестикулируя, как бы подражая Хрущову.) Вы, о люди, истребляете леса, а они украшают землю, они учат человека понимать прекрасное и внушают ему величавое настроение. Леса смягчают суровый климат. Где мягче климат, там меньше тратится сил на борьбу с природой, и потому там мягче и нежнее человек. В странах, где климат мягок, люди красивы, гибки, легко возбудимы, речь их изящна, движения грациозны. У них процветают науки и искусства, философия их не мрачна, отношения к женщине полны изящного благородства. И так далее, и так далее… Все это мило, но так мало убедительно, что позвольте мне продолжать топить печи дровами и строить сараи из дерева.
Хрущов. Рубить леса из нужды можно, но пора перестать истреблять их. Все русские леса трещат от топоров, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи, и все оттого, что у ленивого человека не хватает смысла нагнуться и поднять с земли топливо. Надо быть безрассудным варваром (показывает на деревья), чтобы жечь в своей печке эту красоту, разрушать то, чего мы не можем создать. Человеку даны разум и творческая сила, чтобы приумножать то, что ему дано, но до сих пор он не творил, а только разрушал. Лесов все меньше и меньше, реки сохнут, дичь перевелась, климат испорчен, и с каждым днем земля становится все беднее и безобразнее. Вы глядите на меня с иронией, и все, что я говорю, вам кажется старым и несерьезным, а когда я прохожу мимо крестьянских лесов, которые я спас от порубки, или когда я слышу, как шумит мой молодой лес, посаженный вот этими руками, я сознаю, что климат немножко и в моей власти, и что если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножко буду виноват и я. Когда я сажаю березку и потом вижу, как она зеленеет и качается от ветра, душа моя наполняется гордостью от сознания, что я помогаю богу создавать организм.
Федор Иванович(перебивая). За твое здоровье, Леший!
Войницкий. Все это прекрасно, но если бы взглянули на дело не с фельетонной точки зрения, а с научной, то…
Соня. Дядя Жорж, у тебя язык покрыт ржавчиной. Замолчи!
Хрущов. В самом деле, Егор Петрович, не будем говорить об этом. Прошу вас.
Войницкий. Как угодно.
Марья Васильевна. Ах!
Соня. Бабушка, что с вами?
Марья Васильевна(Серебрякову). Забыла я сказать вам, Александр… потеряла память… сегодня получила я письмо из Харькова от Павла Алексеевича… Вам кланяется…
Серебряков. Благодарю, очень рад.
Марья Васильевна. Прислал свою новую брошюру и просил показать вам.
Серебряков. Интересно?
Марья Васильевна. Интересно, но как-то странно. Опровергает то, что семь лет тому назад сам же защищал. Это очень, очень типично для нашего времени. Никогда с такою легкостью не изменяли своим убеждениям, как теперь. Это ужасно!
Войницкий. Ничего нет ужасного. Кушайте, maman, карасей.
Марья Васильевна. Но я хочу говорить!
Войницкий. Но мы уже пятьдесят лет говорим о направлениях и лагерях, пора бы уж и кончить.
Марья Васильевна. Тебе почему-то неприятно слушать, когда я говорю. Прости, Жорж, но в последний год ты так изменился, что я тебя совершенно не узнаю. Ты был человеком определенных убеждений, светлою личностью…
Войницкий. О да! Я был светлою личностью, от которой никому не было светло. Позвольте мне встать. Я был светлою личностью… Нельзя сострить ядовитей! Теперь мне сорок семь лет. До прошлого года я так же, как вы, нарочно старался отуманивать свои глаза всякими отвлеченностями и схоластикой, чтобы не видеть настоящей жизни, — и думал, что делаю хорошо… А теперь, если б вы знали, каким большим дураком я кажусь себе за то, что глупо проворонил время, когда мог бы иметь все, в чем отказывает мне теперь моя старость!