Придуманное самим, но нареченное товарищами имя удивительно пристало к поэту. Ему было любо это второе крещение, случившееся под грохот типографских машин, в кругу новых друзей, наборщиков, метранпажей. Именно с этим, подлинно для него важным крещением связана одна, еще более значительная дата: в начале двенадцатого года он стал не только Демьяном Бедным, но и членом Российской социал-демократической партии большевиков.
Не слишком ли быстро и легко совершилось такое превращение?
Да, тем, кто раньше встречал Ефима Алексеевича Придворова, трудно было узнать его в Демьяне Бедном; и не потому, что наружность его за какой-нибудь год-другой изменилась. Это был все тот же кряжистый мужик, все такой же, как он утверждал, «краснорожий», хотя Питер порядком размыл его деревенский румянец. Но сколько стало силы, уверенности, веселой удали в нем самом, а главное — в том, что он теперь писал!
Исчезли унылые настроения, мотивы тоски и безысходности. Нет вялых строк, тусклых эпитетов, то и дело скользивших в ранних стихах. Он не говорит больше о «роке», что «дышит ужасом холодным», и о «порывах вялых и бесплодных» и уж тем более не считает эту свою новогоднюю элегию, которой он приветствовал в 1908 году Бонч-Бруевича, «антологией расейской»; не начинает стихов со строк, подобных «с тревогой жуткою привык встречать я день», не заканчивает их жалобой, вроде ранее высказанной: «Запел бы — не поется! Заплакал бы — но слезы не текут»! Теперь, если он в начале стихотворения и говорит, как раньше, что хочет «обрести бальзам невысыхающим слезам, незакрывающимся ранам», то в конце прибегает к точно выраженному призыву:
Братья, не страшна ни злоба, ни измена,Если в вас огонь отваги не потух:Тот непобедим и не узнает плена,Чей в тяжелый час не дрогнул гордый дух.
Поиск труден. Очень труден… Об этом частично можно судить по стихотворению без названия, с эпиграфом из Тютчева: «Мысль изреченная есть ложь».
Бывает час: тоска щемящаяСжимает сердце… Мозг — в жару…Скорбит душа… рука дрожащаяНевольно тянется к перу.
Все то, над чем в часы томленияИзнемогала голова,Пройдя горнило вдохновения,Преображается в слова.
Исполненный красы пленительной,И буйной мощи и огня,Певучих слов поток стремительныйПереливается, звеня.
Как поле, рдеющее маками,Как в блеске утреннем река,Сверкает огненными знакамиМоя неровная строка.…Но — угасает вдохновение,Слабеет сердца тетива:Смирив нестройных дум волнение,Вступает трезвый ум в права,
Сомненье точит жала острые,Души не радует ничто.Впиваясь взором в строки пестрые,Я говорю: «Не то, не то…»
И, убедясь в тоске мучительной,Косноязычие кляня,Что нет в строке моей медлительнойНи мощи буйной, опьянительной,Ни гордой страсти, ни огня,
Что мой напев — напев заученный,Что слово новое — старо,Я — обессиленный, измученный,Бросаю в бешенстве перо!
…«Бросая в бешенстве перо», он искал нового слова? Новых мыслей и чувств, новых целей? Это не вопрос формы, а самая большая задача, какую только может поставить перед собой творческая личность. Это поиск пути не только поэтического, но и пути всей жизни: «…дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум…» Но скольких знаний, какого чутья, таланта и труда требуется для исполнения доброго пушкинского совета! Много ценностей пришлось переоценить молодому поэту в процессе поиска самого себя. Он разобрался и в том, что, идя за Мельшиным, не шел, как полагал, в фарватере некрасовской поэзии. Легальная «гражданская лирика» народовольцев — увы! — сместилась с некрасовского пути. Они были не наследниками, не продолжателями его, а всего лишь подражателями, эпигонами.
Вспоминались слова Петра Филипповича: «И что это у вас за юмористические выверты в самом пафосном стихе?..» Нет, это были не «выверты». Придворов искал струнку, звучание которой будет ясно народу, привыкшему мешать и смех и слезы. Муза одной скорби, сожаления, участия — не для него. Да если бы трудовой народ не умел смеяться, какая в нем была бы сила?
Возвращаясь потом к годам дружбы с Мельшиным, поэт сказал: «Влияние его на меня было громадно. Смерть его… перенес я как ни с чем не сравнимый в моей жизни удар. Однако только после его смерти я мог с большей независимостью продолжать свою эволюцию. Дав уже раньше значительный крен в сторону марксизма, в 1911 году я стал печататься в большевистской — славной памяти — «Звезде».
Эта «эволюция» действительно свершилась быстро. В конце десятого года написаны признания, навеянные Тютчевым, а в одиннадцатом уже такая дерзкая и боевитая басня о шпаге и топоре, что ее нигде не могли напечатать до самого семнадцатого года.
«Однажды в лавке антиквара… — рассказывает поэт, — шпажонка ржавая, убогая на вид, хвалилась пред другою шпагой своею честью и отвагой…» «Ввязался тут со шпагой в спор топор: «Эк, замолола! Опомнись, матушка. Ей-ей, ты мелешь вздор… Нашла хвалиться чем старуха: рядилась в золото, в шелка, походом шла на мужика»:
Смекай-ка, что я доложу, —Тебе, дворянке, не в угоду:Не только топора, что на колоду!Ему крестьянский люд обязан всем добром,И — коль на то пошло — скажу: лишь топоромСебе добудет он и счастье и свободу!
Можно позавидовать судьбе автора этих стихов. Ему двадцать семь лет: еще молодость и уже зрелость. Уже развита способность к опоэтизированию народной речи, видно владение хорошим русским словом. А главное — окончательно и безоговорочно сделан выбор: «Мои перепутья сходились к одной дороге. Идейная сумятица кончалась. В начале 1912 года я уже был Демьяном Бедным. С этого момента жизнь моя как струнка».
Эту струнку можно назвать литературно-большевистской работой, как и сказано в сохранившейся среди бумаг поэта записке.
Многие ценители изящной словесности находили, что он как бы играет лишь на одной струне. На то была воля поэта. Он отвечал на подобные укоры, перефразируя Рылеева: «Упрек мне в честь, не в укоризну». И продолжал свое.
Кому только не попадало от его уже заостренного в большевистской редакции пера! Готовятся выборы в новую Думу? Идет басня с названием-клеймом — «Притон»: после кровавой помещичьей расправы…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});