раздетой. Потом, поняв, что он меня не видит, выдыхаю. Жду, когда его губы коснутся моих, – видела такое в журналах, которые прячет под блузкой Лилиана, – и по животу, чуть ниже пупка, разливается тепло. Но ничего не происходит. Только ветер, который так часто поднимается в эту пору, шелестит в отцовских посадках, а теперь ещё и задирает мою жёлтую юбку от щиколоток до самых колен. Я тянусь было её опустить, но останавливаюсь на полпути: всё равно никто не увидит.
– Не двигайся, – просит слепец. Я подчиняюсь, и через пару секунд чувствую, как кончики его пальцев касаются моего лба. Они начинают с центра, куда отец в детстве целовал меня на ночь, спускаются к вискам, ерошат брови, пробегают по опущенным векам у самых ресниц. Потом большие пальцы обрисовывают ноздри, а ладони сползают вниз по щекам, пока не соединяются под нижней челюстью и не обхватывают моё лицо целиком. Мизинцы чуть приподнимают мочки ушей, а кончики указательных – наконец-то – добираются до губ. Я инстинктивно втягиваю их между зубами, и пальцы замирают. Я резко выдыхаю, выталкивая их. Франко убирает руки от моего лица, остаётся лишь правый указательный палец, который, очень медленно обогнув мой рот, затем тоже исчезает.
Так мы и стоим, я и слепец, пока солнце, должно быть, не начинает клониться к закату. Закаты мне по душе.
– А ты красивая, – говорит он. Только тогда я открываю глаза, и мы идём к дому.
31.
– Помолвлена со слепым? – на лице Лилианы то же недоверие, с каким я сама расспрашивала о замужестве Тиндары. Книг на столе в её комнате стало даже больше – это мои теперь пылятся на полке. Впрочем, полутёмный чулан для печати фотографий нисколько не изменился, и Лилиана неизменным стальным пинцетом опускает белые листки неизменный таз.
– Будешь моей свидетельницей? – спрашиваю я, пока мы ждём появления изображения.
– А мать твоя что скажет?
– Она тоже этого хочет.
На шероховатой бумаге проступает одетая в чёрное женщина с запавшими глазами и пухлым ртом, глядящая меж полузакрытых ставень, будто из готовой вот-вот поглотить её пасти.
– Фортуната! – вскрикиваю я. – Когда ты успела?
– Разве не её тебе нужно просить быть рядом в церкви?
– Она всё равно не пойдёт.
– И ты даже не спросишь почему?
– Мушакко ревнив. Но Франко – он совсем другой, – добавляю я, убеждая скорее себя, чем её.
– Да ты его только один разок и видела! – подхватив листок пинцетом, она пускает его плавать в кисло пахнущую жидкость.
– Вот и неправда! Он потом ещё приезжал, и мы вышли прогуляться, показаться вместе в городе. И вообще, с тех пор, как я обручена, мать мне куда больше позволяет. Сегодня, к примеру, разрешила к тебе в гости зайти.
– Ага, на этом вся свобода и кончается! Тебя просто переводят из одной тюрьмы в другую!
– Франко добрый! Если бы не он...
– Ты так говоришь, будто он одолжение тебе делает! – она вынимает листок из таза и закрепляет на верёвке прищепкой, как белье для просушки.
– Он меня, между прочим, из очень неприятной ситуации вытащил!
Лилиана продолжает возиться с инструментами.
– А помнишь синьорину Розарию, учительницу? – спрашивает она наконец.
– Синьорина Розария была... – начинаю я и осекаюсь. Это ведь неправда, что она была бесстыдницей. – ...была несчастна.
Потом думаю, что и моя старшая сестра тоже несчастна. И Нардина, мать Саро, и обе Шибетты, тощая и дородная, и Милуцца, которая навсегда останется старой девой, и Агатина, что пять раз пырнула мужнину полюбовницу ножом, и Тиндара, принуждённая родителями к любви с первого взгляда по переписке. Родиться женщиной – вообще сплошное несчастье.
– Синьорина Розария учила нас головой думать!
– Франко хороший, – уверенно заявляю я. – Не такой, как другие мужчины. Чуткий.
Мы обе вглядываемся в снимок Фортунаты. Она светленькая, я чернявая, у неё глаза большие, зелёные, у меня – пара сморщенных маслин, она – высокая, статная, я – мелкая, костлявая. Сравнивая черты сестры со своими, я даже в сходстве пытаюсь найти различия, как если бы это помогло разделить и наши судьбы.
– Приходи сегодня вечером на собрание, – вдруг говорит Лилиана. Это не просьба – приказ.
– Не могу, я занята, – отвечаю я, мигом вспомнив о матери.
– Значит, врала, что с тех пор, как обручилась, стала свободнее!
– Я просто не хочу встречаться... ну, с тем, – мне кажется, будто ноздри щиплет запах жасмина.
– С Патерно? Так ведь он уехал.
– Куда? – сердце уходит в пятки.
– В столицу вернулся, к дяде.
Я оседаю на стул, бессильно роняя голову на столешницу. Мне скоро замуж, я больше никогда его не увижу, а потому чувствую облегчение – и всё же сожалею о том, что было только моим. Лилиана протягивает мне фотографию Фортунаты, но я отказываюсь: хочу запомнить сестру такой, какой она была, пока у неё было лицо. А то сейчас она больше похожа на тень.
Выйдя из комнаты, я натыкаюсь в гостиной на синьора Антонино. Он сидит в кресле и читает газету под названием «Унита»[17], от которой отрывается, чтобы внимательно меня оглядеть.
– Ты – дочка Сальво Денаро.
Я молча опускаю голову, как бы говоря «да».
– И, если годы окончательно не притупили мою память, бывала на наших собраниях по четвергам.
– Только один раз, – едва слышно бормочу я.
– Что ж, если проявишь любезность посетить нас снова, сочтём за честь, – он вежливо улыбается и снова прячется за плотно набранными страницами.
– Это тебе, – Лилиана уже несёт мне из комнаты стопку журналов и коралловые бусы.
– А бусы зачем?
– На свадьбу. Коралл – талисман на счастье, у меня такие же серьги. Хорошо, когда у невесты со свидетельницей есть что-то общее.
Я принимаю из её рук бусы и думаю, понравятся ли они Франко. Потом вдруг вспоминаю, что он всё равно ничего не увидит: ни бус, ни платья, ни туфель, ни цветов, ни даже меня.
32.
– Настоящему мужчине нужны крепкие руки, чтобы работать, острый ум, чтобы рассуждать здраво, наконец, открытые глаза, чтобы бдить. И чтобы жену с дочками не пускать куда не надо, – излагает свою мысль галантерейщик, дон Чиччо, не переставая мять в руке