Она умерла раньше его. Умышленно не называю имени, так как, возможно, живы ее близкие.
Я уже писал, что мне везло на встречи с хорошими людьми, везло и на друзей. Прежних, с которыми связаны десятилетия, осталось совсем чуть — чуть. Но Кирилл был главным, долгим — долгим другом моей жизни. Скажу, пожалуй, еще об одной его черте: он никогда не жаловался на жизнь, был крайне нетребователен к бытовым благам. В Ленинграде он преподавал в Высшем артиллерийском училище и жил в совершенно невыносимых условиях. В ранние годы советской власти в Артиллерийском переулке был построен дом, я бы назвал его коммунистическим, экспериментальным. Дом был большой, а внутри коридоры с комнатами — клетушками. В каждом коридоре на всех жильцов, на все семейства— одна большая кухня. Дом — муравейник, некое воплощение сна Веры Павловны из романа Чернышевского «Что делать?». Комнатушка, в которой жил Кирилл с семьей, была крохотной, но никогда я не слышал от своего друга жалоб. Нина иногда взрывалась после какой‑нибудь кухонной схватки, переносила свой гнев на Кирилла, а он, не повышая голоса, успокаивающе ей говорил: «Не шуми, не шуми». Он знал, что другие люди живут в еще более скверных условиях— на чердаках, в подвалах, в сараях… И не требовал себе привилегий. Это был человек, которого я никогда не видел злым или даже раздраженным. С ним и в детстве, и в юности, и в старости было как‑то уютно, не суетно, спокойно.
Его нетребовательность к быту не была равнодушием, не была элементом аскетизма, а какой‑то высшей человеческой мудростью. При скромности жизни он был очень веселым. Смешливость его была феноменальной, пожалуй, это единственный человек, который смеялся буквально до слез, слезы текли ручьями, и от этого все, кто был рядом, хохотали во все горло, хотя и не до слез.
Да, везло мне. везло на настоящих друзей. А уже стольких нет, и многое сказать некому. Я чувствую, как нищаю с каждым уходом…
Впрочем, и им я бы тоже не сумел передать увиденное, а обидно до невозможности. Впервые это отчаяние овладело мною в Эдинбурге.
Стоя на одной из красивейших улиц мира — Принсессен- стрит, задрав голову вверх, я смотрел на груду средневековых замков на вершине горы, возвышающейся тут же, рядом с улицей. Зубчатые средневековые стены в несколько поясов, остроконечные шпили башен, нависающие над обрывом, крохотные и изящные крепостные башенки, целое царство прекраснейших старинных, из камня выложенных сооружений. Волшебство и магия старинной архитектуры, которая пахнет латами, длинными копьями, конями в расшитых попонах, поединками, кавалькадами. И все эти зубцы, шпили и стены реют в небе, в облаках. Белые облака наплывают на них, окутывают, отчего все кажется уже совсем нереальным, проплывают, вновь обнажая их могущество и крепость. А по склонам гор купы деревьев, тоненькие тропинки, зеленая трава. И тут же на Принсессен — стрит сияющие новомодные витрины, толпы людей со всего мира.
В первый раз я попал в Эдинбург во время фестиваля искусств. Над зданиями города, над башнями развевались гигантские полотнища знамен на могучих древках. Совсем рыцарские времена!
Ну, будет! А то я сейчас начну рассказывать о Марии Стюарт — как она, беременная, бежала ночью от убийц из Холируда вон в ту круглую башню, спряталась в ней и родила там сына, будущего короля Англии Иакова Первого; о том, как хороши в Шотландии края Роберта Бернса, какие там таинственные озера… Стоп! Залезаю обратно под стеклянную крышу длинного алюминиевого вагона.
Здесь, в Калифорнии, лето. Маленькие домики в зелени. На деревьях оранжевые апельсины и золотые лимоны, точно такие, какими я видел их впервые в жизни в годы нэпа в Костроме на витрине магазина «Крым». Покупать их по бедности не мог, только любовался. И сейчас любуюсь. И сейчас не хочу съесть. Вкусовое ощущение, наверное, самое грубое наше чувство. Куда насладительнее ощущение прекрасного. И глаз нельзя оторвать от этих садов и рощ. Вот уж поистине я их ем глазами!
У домиков стриженые аллеи кустов, клумбы, газоны. А в Москве‑то сейчас, в Москве — вьюга, холод.
Пальмы помахивают своими вершинами — вениками, точь — в- точь метелки из перьев, какими в богатых домах смахивали пыль с мебели. Этот предмет я часто видел на сцене в разных спектаклях, где горничная — резвушка кокетливо вроде бы обмахивала пыль с разных канапе и пуфиков. И мне эти метелки казались признаком высокого богатства и роскоши.
Однако некоторые деревья, как, например, грецкие орехи, стоят совсем голые, без листьев, и подобные приметы говорят: нет, сейчас и здесь не лето — зима.
Едем по длиннейшему Бэй — бриджу через Сан — Францисский залив. В последний раз бросаю на него взгляд. Мелкая рябь играет световыми зеркальными бликами на солнце. Гляжу не мигая. Хочется в глазах навсегда увезти его с собой. Ведь не увижу больше Сан — Францисский залив… И, представьте, через четыре года увидел вновь!
Начинаются тоннели. Значит, пошли горы. Вот они — пепельные, серые, рыжие… Поезд то зажимает в ущельях, то выбрасывает в долины, где идут весенние полевые работы. И я вижу, что Америка — это не только скученные города, небоскребы, толпы людей, потоки машин, но и величавые бескрайние просторы без единого живого существа на сотни миль. Эге, думаю я, американцам еще есть где порезвиться. Пустыни, скалы, ущелья…
Я еду день, я еду два,А там поля, опять поля.Мелькнет жилье, мелькнет едва,И вновь поля, опять поля.
…Сакраменто. Главный город Калифорнии. Раньше я думал: «Сакраменто» — это какое‑то бешеное испанское ругательство, вроде немецкого «доннерветтер». Оказывается, ничего подобного — маленький городок.
Все‑таки это занятно, что в Америке главные города штатов — небольшие, провинциальные. Казалось бы, главным городом Калифорнии должен быть, конечно, Сан — Франциско, ну, на худой конец — Лос — Анджелес. И вот тебе — какой‑то затерянный за горами Сакраменто. А если провести по карте Соединенных Штатов линию по диагонали, то в нижнем правом углу упрешься в Нью — Орлеан. Уж конечно это главный город штата Луизиана! И конечно, ничего подобного. Есть такой городишко Батон — Руж, он и является начальником всех прочих городов своего штата. И как это важные чиновники терпят такую несправедливость— ведь они главные, взяли бы и изменили положение! У нас вон все в Москву рвутся. Чуть в люди вышел — прощай, родная Чита, или Вологда, или даже Одесса — мама. Все чеховские три сестры, все «в Москву, в Москву!»
Горы Сьерра — Невады. Холод, снег, вечный покой. Молодой олень мчится от поезда. Ишь как припустил, улепетывает по прямой! А другие — постарше и более смелые— стоят поодаль и любопытствуют, глядят своими огромными глазищами. А вон фазаны по снегу бегут, мчатся. Бегите, бегите, человек едет. Впрочем, ладно, гуляйте, так и быть. Вы теперь для нас вроде игрушек. Не волнуйтесь: мы для вас даже заповедники делаем и убивать разрешаем не во всякое время года. Гуляйте, глупенькие! А вон обыкновенные утки с селезнями у берега какой‑то бурно бегущей, замерзшей только по краям реки плавают, по самому стрежню. Что это за река? Колорадо. Батюшки, я вижу Колорадо, я еду по штату Колорадо! Где‑то вот тут был тот решающий удар лопатой, о котором писал Стефан Цвейг в своих «Роковых мгновениях», удар, за которым блеснуло золото, и потоки людей хлынули в эти края, и развернулась яростная битва за золото. Хватка. Лихорадка. Чума. Самум.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});