В доме у Николая Аполлоновича Майкова, бросившего меч для кисти и палитры, сходились также еще тогда темные любители искусств и литературы, из которых иных ожидала светлая Литературная известность. Тринадцати- или четырнадцатилетний сын Майкова Аполлон обнаруживал уже тогда значительный литературный талант. Из его стихотворений, из опытов брата его Валериана и из трудов друзей дома Майкова и любителей литературы, между прочим И. А. Гончарова, — составлялись целые книжки, которые отлично переписывались, переплетались и показывались гостям Майкова.
И. А. Гончаров, без сомнения, много способствовал развитию эстетического вкуса в Аполлоне Майкове. Если я не ошибаюсь, к числу сотрудников майковского рукописного альманаха принадлежал и г. Дудышкин, ныне соиздатель г. Краевского по "Отечественным запискам".
Я усердно посещал все литературные вечера и сборища, которые уже начинали прискучивать мне, и убедился только в том, что за литературными кулисами так же нехорошо, как и за театральными… Я уже смотрел на литераторов, как на обыкновенных смертных и совсем перестал трепетать перед литературными авторитетами. На Кукольника я даже начал посматривать несколько с юмористической точки зрения. Он в это время стал беспрестанно появляться в различных кафе и ресторанах, окружаемый толпами любознательных офицеров различных полков.
Раз вечером я застал его у Доминика председательствовавшим за круглым столом, за которым сидели разные офицеры. Перед поэтом стояла бутылка пива и бутылка портера. Он мешал пиво с портером и ораторствовал.
В это время он был проникнут любовью — конечно, идеальною — к одной значительной даме (об этом он намекал) и писал свою поэму "Марию Стюарт". Вероятно, в Марии Стюарт он изображал ее, а в Риццио самого себя, хотя уже он вовсе не походил на Риццио: он значительно постарел, обрюзг, и лицо его приняло неприятный отек.
Он рассказывал офицерам о своем идеале.
— Она ходит по Летнему саду, — говорил он восторженным тоном, — вдоль и поперек, и я хожу вдоль и поперек. Что ни взгляд — то стихотворение. Двенадцать стихотворений в одно утро вынес.
И поэт вслед за тем выпил стакан пива и остановился. Один из офицеров толкнул другого и произнес в благоговейном изумлении:
— Слышишь ли — двенадцать в одно утро!
— А-а-а! — воскликнул Кукольник, увидев меня, щурясь и прикладывая руку к бровям, — это ты!.. Я сначала и не узнал тебя, — мы с тобой теперь видимся редко… Ты — Краевский…
Кукольник произнес последние слова таким тоном, как бы хотел сказать: "Ты пропащий человек!" — и махнул рукой.
Я говорил уже, что с г. Краевским он никак не мог сойтись. Г. Краевский не признавал в нем таланта, во-первых, потому, что Сенковский, Греч и Булгарин кричали о его гении, а во-вторых, потому, что вся пушкинская партия была очень равнодушна к поэзии творца «Рук», "Роксолан" и прочего.
В "Литературных прибавлениях к Русскому инвалиду" появлялись о Кукольнике неблагосклонные отзывы. Он знал, что я принимаю участие в газете ему враждебной — и вот что означало восклицание: "ты — Краевский…" — Ну, садись с нами! — продолжал Кукольник, — я еще по старой памяти люблю тебя.
Здесь ты видишь все людей, горячо преданных искусству (он указал на офицеров) и тех, которые ему служат верою и правдою. Оттого они и Кукольника любят, — и потом он прибавил, улыбнувшись: — а твой Краевский ничего не понимает.
Кукольник говорил без умолку, но не совсем связно, Офицеры слушали его с тем простодушным благоговением, с которым я некогда слушал его. Они переглядывались друг с другом и, кажется, впивали в себя каждое его слово.
Я помню только, что к концу ужина он завел речь о Шекспире, заметив, что у него на Шекспира свое оригинальное воззрение, как и на все; что Шекспир — гений и Шекспир — дрянь, и что он умеет соединить эти, повидимому, две несоединимые вещи…
Фразы о святыне искусства хотя еще не совсем огадились мне, но с каждым днем уже теряли для меня значение и делались приторными. Я начал притом смутно понимать, что в литературе господствуют устарелые взгляды и рабское поклонение перед старинными литературными кумирами, какое-то пошлое лицемерие перед ними. Мне хотелось услышать новое слово, голос правды, — но какой правды? я не отдавал себе отчета. Но это неопределенное желание начало пробуждаться во мне после двух- или трехлетнего пребывания моего в литературном кругу, еще до издания г. Краевским "Литературных прибавлений". От кого же было услышать это новое слово, эту желанную правду? Полевой, на которого еще с ожиданием и надеждою смотрело новое поколение, видимо ослабевал: 6й не понял Гоголя и этот могучий талант встретил даже с недоброжелательством, да и Полевой принужден был скоро замолкнуть…
Однажды, прохаживаясь по Невскому проспекту, я зашел в кондитерскую Вульфа, в которой получались все русские газеты и журналы. Я подошел к столу, на котором они были разложены, и мне прежде всего попался на глаза последний нумер «Молвы». В этом нумере было продолжение статьи под заглавием: "Литературные мечтания. — Элегия в прозе". Это оригинальное название заинтересовало меня: я взял несколько предшествовавших нумеров и принялся читать.
Начало этой статьи привело меня в такой восторг, что я охотно бы тотчас поскакал в Москву познакомиться с автором ее и прочесть поскорее ее продолжение, если бы это было можно.
Новый, смелый, свежий дух ее так и охватил меня.
"Не оно ли, — подумал я, — это новое слово, которого я жаждал, не это ли тот самый голос правды, который я так давно хотел услышать?" Я выбежал из кондитерской, сел на первого попавшегося мне извозчика и отправился к Языкову.
Я вбежал к нему с криком:
— Ну, брат, у нас появился такой критик, перед которым Полевой — ничто. Я сейчас только пробежал начало его статьи — это чудо, чудо!..
— Неужто? — возразил Языков, — да кто такой? Где напечатана эта статья?..
Я перевел дух, бросился на диван и, немного успокоясь, рассказал ему, в чем дело.
Мы с Языковым, как люди, всем детски увлекавшиеся, тотчас же отправились в книжную лавку, достали нумера «Молвы», и я прочел ему начало статьи Белинского.
Языков пришел в такой же восторг, как я, и впоследствии, когда мы прочли всю статью, имя Белинского уже стало дорого нам.
Как ничтожны и жалки казались мне, после этой горячей и смелой статьи, пошлые, рутинные критические статейки о литературе, появлявшиеся в московских и петербургских журналах!
В статье Белинского, я это очень хорошо помню, я останавливался с особенным удовольствием на следующих строках:
"У нас еще и по сию пору царствует в литературе какое-то жалкое, детское благоговение к авторитетам: мы и в литературе высоко чтим табель о рангах и боимся говорить вслух правду о высоких персонах. Говоря о знаменитом писателе, мы всегда ограничиваемся одними пустыми возгласами и надутыми похвалами: сказать о нем резкую правду у нас святотатство!".[1]
"Знаете ли, что наиболее вредило, вредит и, как кажется, еще долго будет вредить (какие пророческие слова!) распространению на Руси основательных понятий о литературе?..
Литературное идолопоклонство! Дети, мы еще все молимся и поклоняемся многочисленным богам нашего многолюдного Олимпа и нимало не заботимся о том, чтобы справляться почаще с метриками, дабы узнать, точно ли небесного происхождения предметы нашего обожания. Что делать! Слепой фанатизм всегда бывает уделом младенчествующих обществ".[2]
Эти строки были мне по сердцу, потому что после моего детского увлечения Кукольником, после смешного и рабского преклонения пред ним я чувствовал озлобление против всех авторитетов, даже против моего кумира Марлинского. Я с каким-то наслаждением любовался, как Белинский беспощадно разбивал его.
И как понятна ненависть, которую питали к Белинскому тогдашние литературные знаменитости и посредственности, лицемерившие перед старыми авторитетами из боязни за самих себя, за собственную литературную участь.
"Чего остается ожидать для себя, — говорил Белинский, — например, г. ИванчинуПисареву, г. Воейкову или кн. Шаликову, когда они слышат, что Карамзин не художник, не гений и другие подобные безбожные мнения?".[3]
Это же самое явление повторяется, к сожалению, и в наши дни. Осмельтесь сказать, что Пушкин не мировой гений, что его время уже проходит, что он не может удовлетворять потребностям нового поколения, — литературные знаменитости нашего времени восстанут на вас с таким же ожесточением, с каким некогда восставали против Белинского литературные знаменитости его времени; и теперь раздадутся те же крики, и вас станут обвинять в невежестве, в безвкусии, в безбожии, в святотатстве, как некогда обвиняли Белинского… Но об этом лучше молчать.