Это была его мать — высокая худая старуха, в желтоватом подернутом сеткой мелких морщин лице которой уже трудно было угадать былую красоту, и все же острые черные глаза (в них присутствовало куда больше огня, чем в глазах ее тридцатишестилетнего сына) вполне оправдывали знаменитое ее прозвище — Карвонопсида[145]. Она шла как всегда решительной и ровной своей походкой, но по тому, как край ее лиловой пенулы, слишком густо расшитый золотом и самоцветами, энергически шаркал по темно-голубым соцветиям агапантуса, с обеих сторон бордюром окаймлявшим мощеную кирпичом дорожку, можно было сделать предположение, что ее не угнетаемая временем инициативность вновь нашла себе приложение.
Зоя Карвонопсида остановилась у самого входа в кружевную мраморную клетку, с выражением омерзения в лице быстрым острым взглядом освидетельствовала ее внутренность и, на секунду склонив голову в грубо топорщащемся от обильной золотой вышивки капюшоне, вновь вскинула ее. Заговорила негромко, резко отшвыривая от себя слова:
— Так теперь ты, значит… здесь гнездышко себе свил. Пошли. Я хочу говорить с тобой.
Разумеется, сын не стал противиться, ибо, пожалуй, самым значительным достоянием, полученным им от жизни, была способность исключительной терпеливости. По той же кирпичной дорожке он потопал вослед за матерью, на полшага отставая от нее. Они шли молча неспешно, как бы прогуливаясь, лишь однажды Зоя приостановилась, чтобы обернувшись привычно ожечь его пламенем своих нестареющих глаз, но опять-таки ничего не сказала, лишь презрительно фыркнула, — и вновь повинным взглядам сына был предоставлен только ее горбоносый профиль.
Они прошли вдоль оцепенелого пруда, слепящего отраженным солнцем, и хотя истекающий потом Константин с тоской поглядывал на широкие скамьи, зовущие под сень пышных финикийских кедров, выказать матери это свое желание он не посмел. Она же замедлила шаг лишь тогда, когда они оказались на вполне открытом участке парка, декоративная зелень которого не поднималась выше колена.
— Время пришло, — не поворачивая лица произнесла Зоя Карвонопсида. — Тебя это, конечно, мало интересовало, но росы совокупно с пачинакитами[146] уже прошли Золотой берег и успели разгромить наши морские дозоры возле Аспрона. Роман срочно шлет к ним посольство, как мы и надеялись, готовое принять позорные для ром ейской державы условия. Ничего удивительного, этот безмозглый армянин только и сумел, что окружить себя тройным кольцом вестиаритов[147], а все дела запущены, империя катится к катастрофе…
Старуха все более возбуждалась от собственных слов, и в который раз ее безответный сын поражался тому, как при этом неким фантастическим образом молодели, наливаясь синим огнем, ее удивительные глаза.
— Нельзя вести войну, — продолжала Зоя Карвонопсида, — сразу на стольких фронтах. С кем-то разумно было бы и подружить… хотя бы какое-то время. Но нет, этот плебей, этот пройдоха возомнил, что ему удастся снискать лавры святого василевса Константина!
Негромкий торжествующий смех, — нервная ухмылка искривила тонкие старушечьи губы.
— И хотя именно булгары первыми донесли Роману о приближении росов, помилуй нас Бог от таких наперсников. Сколько было мною положено сил на то, чтобы прикармливать степных дикарей…
Но тут она остановилась, видимо осознав, что дает слишком много воли чувству, что по ее мнению не могла извинить даже старость. Какое-то время она просто стояла молча, отвернувшись от сына, и старая грудь ее, уязвленная ядом нахлынувших переживаний, порывисто вздымалась под золотой тяжестью пенулы. Однако, если и шевельнулся в сердце Константина порыв сострадания к матери, то он его тут же отмел, ибо знал наверное: любое сентиментальное слово с его стороны будет воспринято матерью как оскорбление, так суверенна была ее гордость. Наконец, переведя дыхание, Зоя Карвонопсида заговорила вновь:
— Сейчас пойдешь… Какой ты бледный! Ты как чувствуешь-то себя?
— Хорошо, — поторопился ответить сын.
— Сейчас ты идешь беседовать со Стефаном…
— Со Стефаном?! — невольно вырвалось у Константина, и ту же минуту он почувствовал, как к горлу подступил тошнотный клубок, и по всем членам разлилась знакомая предательская слабость.
Стефан был старшим сыном Романа Лакапина, столь дерзко и просто узурпировавшего по рождению принадлежавшую Константину власть, точно отобрал ребячью игрушку у бестолкового младенца. Так что, может быть, и не было ничего удивительного в том, что все относящееся к Лакапинидам, сыновьям его — Стефану, тезке Константину и вот уже тринадцать лет, как, слава Богу, упокоившемуся Христофору, да и к собственной жене Елене — дочери нагло восседающего на византийском троне деспота, вызывало в душе обесчещенного порфирогенета смешанное чувство ожесточения, гадливости и страха. Однако вдовствующая императрица не собиралась находить основания для поблажек опасной и презренной на ее взгляд чувствительности сына.
— К Стефану, к Стефану! — сдвинула свои подчерненные брови Карвонопсида, и вновь гримаса отвращения вырезалась на ее энергическом лице. — К нему. И почему я постоянно за тебя делаю все то, к чему должна была бы побуждать тебя кровь создателя Прохирона[148]! Ну ладно, только не надо кукситься. Не время. Это очень хорошо, что нам удалось подрядить эти чудовищ — Василия, Мариана, Мануила Куртикия… Замечательно, что каждого из них удалось убедить в возможности стать патрикием[149] и, почти не вызвав подозрений прощелыги Романа, одному посулить должность этериарха[150], другому обещать царскую конюшню… С Куртикием, конечно, не все понятно. Но, я думаю, теперь уж он осознал, под какой залог ему дано высочайшее слово о возможности назначения друнгарием виглы[151]. Все это хорошо… уже почти хорошо… но этого мало для того, чтобы начать действовать. Ты сам не раз приводил слова Вегеция — «ни один даже самый маленький народ не может быть уничтожен врагами, если он сам себя не истощит своими внутренними неурядицами». Сейчас все складывается благополучно, но важно не упустить момент. Армянская семья, видя подступающую дряхлость своего хрыча, уже дрожит от нетерпения, чтобы вцепиться ему в глотку, и при этом, как у них водится, каждый рассчитывает отхватить больший кусок мяса, и каждый видит в другом ненавистника и негодяя. Теперь главное — не мешать им в столь увлекающем их деле, не сковывать их энергию. Когда же час наступит, — действовать решительно и молниеносно.
Так, взбивая из слов тонизирующее снадобье, мать вливала его в уши сына, пока неспешной поступью они мерили бесконечную арабскую вязь дорожек дворцового парка. И хотя за двадцать шесть лет жизни узником в собственном дворце, волей которого не просто пренебрегали, но держали ее под бдительнейшим надзором, все упования давным-давно должны были бы изгибнуть… Но нет, вновь немощные искалеченные откуда-то из самых-самых потаенных глубин они поднимались в сердце Константина, и густые жгучие слезы готовы были показаться на его прекрасных глазах.
— Куда же мне нужно идти… говорить с этим… говорить со Стефаном? — не без трепета выдавил из себя Константин.
— Циканистр[152] — лучшее место для переговоров.
— Циканистр?! Но ведь там даже в такую жару и то будут люди…
— И прекрасно. Прятаться нужно там, где тебя видно. Вот твоя благоверная. Видать, нечаянно сюда забрела, — с нескрываемой едкостью бросила Карвонопсида, даже не повернув головы в сторону приближающейся небольшой стайки пестро одетых женщин. — Она тебе и составит компанию.
Все в этом громадном Дворце, истинно внутренней Константинопольской крепости, со всеми ее неисчислимыми палатами, покоями, храмами, часовнями, парками, галереями, беседками, верандами и даже тюрьмами, все здесь происходило как бы нечаянно, как бы случайно; случайно встречались какие-то люди, обсуждали какие-то случайные темы с таким простодушием в голосе и с такими невинными минами… И вдруг вовсе уж случайно кого-то хватали среди ночи, выкалывали глаза, лишали имущества, ссылали на острова, и сокровища Дворца спешно перераспределялись, иногда всего на несколько дней, иногда на долгие годы.
Появившись так же «случайно», Елена в окружении трех своих наперсниц с несвойственной их вовсе не юному возрасту какой-то девичьей игривостью подступили к Константину и Зое. На всех женщинах поверх нижней столы с узкими в запястьях рукавами были надеты стоящие колом от золота вышивок верхние туники, по недавно возобновившейся моде украшенные орнаментом из кругов, в каждый из которых было вписано какое-либо животное: либо лев, либо слон, либо орел — извечные символы власти. Мурлыча какие-то любезные слова Елена расцеловалась со свекровью и тут же поторопилась изъяснить причину своей веселости: