Да, скольких дагестанцев наш отец вывел в люди, не глядя на то, даргинец он, аварец, лакец или кумык! Некоторые из них стали потом именитыми, важными людьми. Но вот помнили ли они в тяжкие годы сталинского террора, кто дал им путевку в жизнь? Думаю — не всегда. Оставшись без отца, мы никогда не получали из Дагестана даже намека на память, на привет, на доброе слово. Но мы научились ничего хорошего не ждать и забыть о многом, что мы любили.
Родная земля отца и ее люди действительно осветили наше детство каким-то особым светом героической романтики, верной дружбы, самопожертвования. Мы выросли на рассказах о Махаче Дахадаеве и Уллубии Буйнакском — ведь это были друзья нашего отца, а не только книжные герои. В нашем доме мы общались и называли «дядями» замечательных людей, не подозревая иной раз, что биография каждого из них не хуже приключенческого романа. Здесь были, конечно, наши дядюшки Гамид и Абдурагим Далгаты (первый орден Боевого Красного Знамени — а тогда это была редкость — мы увидели на гимнастерке дяди Гамида). Здесь был похожий на загадочного иностранца, с седой шевелюрой, Джалал Коркмасов. Здесь был Нажмутдин Самурский, мрачноватый, как бы ушедший в свои мысли, — муж Ксении Александровны, ближайшего нашего друга.
Среди наших друзей — Муслим Атаев, пленявший нас своей героической красотой, и знаменитый партизан Рабадан Нуров, и дядя Хан-Магомедов с тетей Найдой, и Сулейман Сулейманов, и внучка нашего любимого героя Хаджи-Мурата — черноволосая, черноглазая, тоненькая тетя Уммочка.
А уж какая была радость, когда навестила нас в 1934 году приехавшая из Ленинграда тетя Нафисат, рыжеволосая, зеленоглазая, похожая на своего деда, великого Шамиля! Она потеряла двух мужей — красного, Махача Дахадаева, расстрелянного белыми, и белого, князя Кугушева, расстрелянного красными. Теперь у нее был третий муж — некий управдом. А сама она, утонченная смолянка, горничная в «Астории», знала языки, работала с иностранцами. Было у нее от третьего мужа двое детей. Имен их — ни мужа, ни детей — не называла. Не было при ней и ее верных слуг. Васфей и Али поженились и остались в Темир-Хан-Шуре (советском Буйнакске). Моя мама писала в «Воспоминаниях», что Нафисат посетила ее еще в Махач-Кале и очень горевала о Кугушеве, говоря, что он был в тысячу раз лучше Махача. Тогда мама и Нафисат расстались холодно. А теперь встретились как близкие друзья. Но что-то печальное было в этой последней встрече. Мой младший брат Махач (собирался стать писателем) и я сочинили несколько рифмованных строк, которые я попыталась вспомнить:
Она сидела у окна,Имама внучка Шамиля (это Махач сочинил),И только в сумерках светилисьЕе зеленые глаза (а это я).
За точность не ручаюсь. А первая строка напоминает мне теперь тютчевское: «Она сидела на полу…» (обращенное к Денисьевой).
Нафисат умерла от голода в блокадном Ленинграде. Так закончилась одна из легенд нашей жизни.
Не только у взрослых свои друзья, есть они и у меня. Правда, их совсем мало, собственно говоря, только двое. Одна — моя школьная подруга, мы учимся в одном классе, другая — со мной в группе мадам Жозефины. Насколько я теперь понимаю, мне не суждено иметь близких — близких настоящих друзей. Что этому мешает, не знаю. Людочка и Туся. Обе живут в нашем общем дворе, в доме напротив. Людочка на первом этаже, Туся на пятом, как и я. Людочка носит интересную фамилию — Королевич-Юцевич, а зовут ее по-настоящему Людвига, или даже Людовика (родители или кто-то из них — поляки). Людочка младше меня, ходит в коротеньких платьицах, белокурые волосы собраны в огромный, как бабочка, бант на голове. Она учится в консерватории вместе с Ростроповичем сначала у профессора Могилевского — виолончелиста[88], а затем перешли к профессору Козолупову[89]. Людочка большая любительница повестей и романов Лидии Чарской и Веры Желиховской[90](воспитанницы институтов благородных девиц, титулованные дамы и господа), которые почему-то стали широко и вместе с тем потаенно читать советские школьницы середины 1930-х годов. Видимо, своего рода оппозиция, о чем сами читательницы вряд ли подозревают. Но советский прозаизм со своей общественностью и пионерским уставом уже многих внутренне отталкивает, и хочется какой-то совсем иной жизни. Пусть иллюзорной, но утешающей.
В квартире Людочки (они занимали две комнаты из трех — уже знак некоей избранности) пыльные ковры на кушетках, этажерки по углам с растрепанными книгами — видно, что их все время перечитывают; старинные часы, мелкие безделушки из фарфора и бисера. В обстановке нет ничего стандартного и выставленного напоказ. Между прочим, я замечала это у некоторых из моих знакомых девочек, живущих тоже в нашем доме. Например, у Тани Смирновой в комнате, где жили пять человек (трое взрослых, сын и дочь), тоже все как-то мило: и цветы, и туалетный столик с зеркалом, и опять-таки бисерные рукоделия, меня прельстившие, и даже пасхальные яички (а это и совсем уж несоветское), и французские книжки. Таня от меня перенимает интерес к французскому, купила учебник автора под фамилией Коноф, а потом стала брать уроки у нашей мадам.
Людочку я очень люблю и даже рисую ее в своем жалком альбомчике, в белых носочках и с огромным бантом — вот-вот улетит, хотя она очень крепенькая девочка и виолончель ей очень даже подходит. Но эта детская дружба обрывается. Я становлюсь старше, у меня появляются свои серьезные интересы, да и тяжелая перемена в нашей семье все прежнее перечеркивает. Остались какие-то слабые, сладостные ароматы, какие источают старые флаконы от хороших духов.
А вот с Тусей, то есть Таней Богдашевской, отношения более крепкие. Мы вместе учимся в одном классе, бываем постоянно друг у друга. Мы совсем непохожи и, может быть, поэтому неразлучны. Она легкая, быстрая, изящная, модница — посмотришь, совсем легкомысленная. То и дело записочки, вздыхающие мальчики, хотя с ними она суровая кокетка. Уроки учит по необходимости, любит повеселиться, конечно, театр и кино, бойко играет на рояле (у нее Рёниш кабинетный), часто вопреки правилам. Но если требуется продемонстрировать шик, может шумно и с блеском сыграть мазурку Шопена. В мой альбомчик она рисует желтенького цыпленка и розу. Подпись в загнутом уголке такая: «Кто писал тебе известно, а другим неинтересно». Или: «Между многими друзьями можешь ты меня забыть, но вот этими строками прошу помнить и любить».
Надо сказать — все делается по канону, принятому среди школьниц середины 1930-х годов. Все почему-то рисуют желтеньких цыплят — и рядом скорлупа, его родная, — и распускающиеся розы. Пишут необычайно вычурным почерком, и не только в альбомчиках — советские пионерки заводят их непременно, — но и в рабочих тетрадях. Откуда-то берется строго установленный канон. Кто установил, мы не знаем, но следуем неукоснительно.
Мама, увидев однажды эти знаки дружбы, заявила (и была права), что это типичное мещанство и что гимназистки такой убогой чепухой не занимались. Но мы не обращаем внимания на взрослых, и я очень хорошо с тех пор рисую беленькую скорлупу, из которой вылупился желтенький цыпленок, и распускающуюся розу. А потом научусь рисовать и дамские ножки.
Мы обожаем вместе бегать в кино, а став старше, покупаем с рук билеты и слушаем «Царскую невесту» или «Демона». На праздники, 7–8 ноября и 1–2 мая, мы, принарядившись — конечно, в шляпках à la «маленькая мама» по Франческе Гааль, в шелковых перчатках, как положено, — прогуливаемся днем, после того как прошли демонстранты, по широкой Садово-Кудринской до Триумфальных ворот, а вечером обязательно в самый центр. Ну как же, иллюминация! И что в ней особенного, думаю я сейчас. Никогда больше не ходила ее смотреть. А тут тоже ритуал, так полагается благонравным советским школьницам.
Я люблю бывать у Туськи дома. Там нет строгости моей мамы — ведь нас у ней четверо. А здесь единственная обожаемая дочь Ильи Петровича Богдашевского и Татьяны Иосифовны. На фамилию, не очень обычную, я не обращаю внимания, но теперь понимаю — это фамилия духовная, священническая. Значит, милый, добрый Илья Петрович, советский специалист (у него две комнаты из трех — знак особый), инженер (какой, не знаю, но видно, понимает в строительстве), корни имеет почтенные, совсем не пролетарские.
А Татьяна Иосифовна, тоже ласковая и добрая, со вздохом и умилением показывает старые фотографии «мирного» времени, до всяких революций, февральских и октябрьских. Варшава, гусары, мазурки, она — красавица, он — красив, и все в прошлом. От первого брака сын Сережа, летчик, погиб в Арктике, и вся любовь к Туське. Есть еще бабушка, мать Татьяны Иосифовны. Я не знаю, как ее зовут, и называю просто «бабушка». Старушка ведет хозяйство, готовит очень вкусно — какие пирожки, какие блинчики! Чувствуется оттенок чужой, польский. Бабушка любит меня угощать. А как она станет заботиться о бедной «деточке» (она называет меня всегда «деточка»), когда я останусь одна! Упокой, Господи, душу бабушки, имя ее, ты, Господи, сам знаешь.