Образ прошлого, глядящегося в будущее.
* * *
После пьесы В. Л. М<чеде>лов повел меня знакомиться, – куда-то вниз. Помню зелень и пар: мебель и чай. Стахович встает навстречу. Очень высокий рост (я из тех народов, что богов своих воспринимают великанами!) – гибкая прямизна, цвет костюма, глаз, волос – среднее между сталью и пеплом. Помню веки, из породы тяжелых, редко дораскрывающихся. Веки природно-высокомерные. Горбатый нос. Безупречный овал.
Сопровождающие лестные слова М<чеде>лова, и я, заставляя себя взглянуть прямо:
– Я очарована, но это Вы заранее знаете. Для этого Вам достаточно слышать себя. Ненавижу театр, но обожаю чары. Я сегодня очень счастлива. Всё.
Оба смеются. Смеюсь и я. И – рассеять, нет – затуманить определенность сказанного и слышанного – вроде как бы хвостом замести! – закуриваю. И – да простит мне Стахович это упоминание об одной из пленительнейших мною за жизнь слышанных обмолвок! – его испуганный возглас:
– Но зачем же волосы жечь?! Их у Вас и без того мало!
Я, праведно-возмущенная:
– Мало? Волос?
– Я хотел сказать – короткие.
Смеемся опять. Смех, в первые секунды, лучшая связь. Смех и легкая (чужая) погрешность. Присаживаюсь к столику. Пока наливает чай, любуюсь рукой.
– Я очень люблю Ваши стихи. Когда мы были в Кисловодске, Качалов получил от вас стихотворение, без подписи…
Я, вскипая: —?!!
Стахович, чуть гася рукой, с улыбкой: – Тщетная предосторожность, ибо Вас тотчас же узнали все. Купола, колокола… Прекрасные стихи. И архитектурно, и музыкально, и филологически – замечательно. Я тотчас же выучил их наизусть и на многих вечерах читал. – Всегда с успехом… (полупоклон), который всецело приписываю Вам…
Слушаю ошеломленно. Я – Качалову?! Забалованному купчихами? Я – Качалову – без подписи?! Без подписи?! – Я?!!!
– Я очень люблю чтение поэтов. Вы бы мне их не прочли?
– Но…
И вдруг – безнадежность: Стахович эти стихи любит. Стаховичу 60 лет, и он превозмог отвращение к «современности». Стахович мне эти стихи – в упор – хвалит. И эти стихи – вдруг не мои! Все здание рушится. И под обломками – Стахович!
И, ничего не разоблачая, проглотив и аноним, и чужие стихи, и Качалова, – героически:
– Но я так плохо читаю… Как все поэты… Я никогда не решусь… (NB. Хорошо читаю – как все поэты – и всегда решаюсь).
– Такая Шарлотта Корде? Я никогда бы не заподозрил Вас в робости!
И я, облегченно (словесная игра! То, в чем не собьют!):
– Благодарю за честь, но разве я перед Маратом? Смеется. Смеемся. Упрашивает. Отклоняю. Отвожу. Что я ему скажу? Я тех стихов не знаю. Трагическая нелепость: здесь, где всё «да» – начинать с отказа! И, внезапно осеняясь:
– А может быть. Вы сами мне их скажете?
Он смущенно:
– Я… я их сейчас немножечко забыл. (Я не писала, а он не помнит! «Направо поедешь – коня потеряешь, налево поедешь…»).
И – поворотом стремительным и бесповоротным:
– Будь я на месте Веры Редлих[44], я бы всю пьесу опрокинула!
– То есть?
– Вы на сцену – текст забыт, жених забыт…
– Вы так беспамятны?
– Нет, это Вы – незабвенны!
Стахович М<чеде>лову:
– О-о-о! Я и не знал, что это такое льстивое племя – поэты! Это обычно падало на бедные головы придворных!
– Каждый поэт – придворный: своего короля. Поэты всегда падки на величие.
– Как короли – на лесть.
– Которую я обожаю, ибо веду ее не от лицемерия, а от прелести – того, кому льстить. Льстить – прельщаться. Льстить-льнуть. Иной лести не знаю. А Вы?
* * *
Потом расстались, – кажется обольщенные. (О себе – достоверно). Потом написала письмо В. Л. М<чеде>лову, не имеющее никакого отношения к адресату, кроме адреса. (С даты до подписи – о Стаховиче и для Стаховича). Потом забылось.
* * *
Два месяца назад от Володи Алексеева[45] узнала о его болезни. Болен, скучает. Но мы виделись только раз, только час! Но – раз болен – семья, друзья… Близко не подойдешь, а проталкиваться не умею. (Не расступятся же)! Видение чужого дома, чужого быта. Родные, которые, никогда не видев меня раньше, будут разглядывать… Нарядные студийки – а я в таких башмаках…
Потом: для меня прийти (всегда, и особенно сейчас, в Революцию), для меня прийти – принести. Что я ему принесу? Свои пустые руки (никогда не аристократические, а сейчас – даже не человеческие!), пустые руки и переполненное сердце? Но последнего он – из-за первых (смущения моего!) не увидит. Даром измучаюсь и время отниму.
Но с каждым приходом Володи, жалобно: «Возьмите меня к Стаховичу!» Для меня достижимость желаемого (вещи ли, души ли) в обратном соотношении с желанностью его: чем желанней – тем недостижимей. Заранее. Заведомо. И не пытаюсь хотеть. Стахович у Страстного, стало быть – и Страстной – не Страстной и… даже Стахович – не Стахович. («Удивится… Рассердится…» Он, Петроний!). Словом, – не пошла.
* * *
Еще одна фраза, на похоронах, М<чеде>лова: «Почему вы его никогда не навестили? Он был бы так рад. Он любил стихи, беседу, сам любил рассказывать, только его никто не хотел слушать… А было – что! У него ведь была необычайная жизнь. Столько встреч, путешествий… В молодости – вой на… И такие разные круги: придворные, военные, театр… И Вы ему тогда так понравились…»
* * *
16-го марта 1919 г.
Иду сейчас по улице. Немножко тает. Вдруг мысль: «В первый раз Москва весной без Стаховича…» (Нет: «Стахович весной без Москвы», – мне подумалось именно так).
* * *
19-го марта.
Каждый раз, когда я вижу на улице седой затылок, у меня сжимается сердце.
* * *
Еще я забыла сказать: у Стаховича когда-то был чудесный голос. Он пел с каким-то знаменитым итальянцем. – Голос! – Жесточайшее надо мной обаяние!
* * *
Да, то был вальс прелестный, томный,Да, то был ди-ивный вальс.
Он это часто пел, чудесно пел. Кончит – и неизменно:
Когда б я молод был,Как бы я Вас любил!
– Алексей Александрович! Алексей Александрович! Да ведь этого в романсе нет! Это Вы свое поете!
– Есть, есть! А если и нет – se non и vero и ben trovato[46]!
И никто не понимал!
(Рассказ студийки)
Москва, февраль-март 1919
О благодарности
(Из дневника 1919 г.)
Когда пятилетний Моцарт, только что отбежав от клавесина, растянулся на скользком дворцовом паркете, и семилетняя Мария-Антуанэтта, единственная из всех, бросилась к нему и подняла его, – он сказал: «Celle-je l’épouserai»[47], и, когда Мария-Тереза спросила его, почему, – «Par reconnaissance»[48].