Но к тому времени, о котором сейчас идет речь, к середине-концу восьмидесятых далеко разошлись и основатели объединения, каждый в свою сторону. Стало понятно, что определение, данное нами для андеграунда в целом, – «сведение несводимого» – относится и к ним. Печальная и окончательная ясность в этом деле пришла после гибели Саши Сопровского в декабре 1990 года. Она удостоверила, что именно его притягательный и практичный идеализм держал их вместе, позволял считаться реальным объединением. С начала девяностых говорить о настоящем «Московского времени» стало как-то неловко.
Похоже, я написал статью не о «Московском времени», а просто о времени: московском, но без кавычек. Объединение возникло и существовало как антитеза, оппозиция доминантным идеям своей эпохи. Правильная статья о них должна была бы стать повествованием о том, как одаренный человек существует во времени, которое ему неудобно или враждебно. Как он обходится с таким временем; как время обходится с ним. Правда, такие повествования они написали сами или продолжают писать.
«Цвэток»
О живущих пишут как об эстетическом феномене, а про умерших пускаются вспоминать во все тяжкие. Это пока непривычно, рука еще, слава богу, не расписалась.
Мое знакомство с замечательным прозаиком Евгением Харитоновым было неблизким, скорее эпизодическим, но длительным. Длилось оно лет семь. В первый раз увидел его в гостях у художника Фамилию Забыл (вспомнил: Андросов). Женя сидел с краю, на вторых ролях, озирался. Почему-то коротко стрижен, почти наголо. Взгляд тревожный и пристальный. И в движениях что-то резкое, дерганое. Спросил, откуда я знаю стихи Денисенко. «От Лёни Иоффе». – «А кто этот Лёня – тоже мальчик?» Всё было немного странно: и что не знает, кто такой Иоффе (в той компании все знали), и слово «мальчик», совершенно неходовое, неуместное даже по отношению ко мне, к Лёне тем более. (Год примерно семьдесят четвертый, и мне не так мало лет.)
Эта напряженность-неопределенность так и длилась почти до самого конца. Я его как-то дичился. Общение было литературное.
Кстати, до появления «Духовки» мы и не знали, что он пишет прозу. Да еще такую – как сказать? – простую. Совсем не «прозу поэта». Прозу о любви. И о какой любви! Внятность, открытость письма были так оглушительны, что не возникало никаких сомнений в личном характере переживаний. Это был, надо сказать, сильный шок, который еще больше усложнил отношения. Но Женя, конечно, учитывал все сложности, шел на них сознательно и с той смелостью, которая еще больше проявляла серьезность и значительность его авторства. Она, эта смелость, сразу стала восприниматься литературно, опознавалась как именно литературная характеристика. Не заметить новизну и артистичность его вещей было невозможно. Профессиональное занятие автора пантомимой только подтверждало впечатление: ведь и в прозе его за словами маячил какой-то выразительный, но безмолвный жест.
Я был на премьере его спектакля «Очарованный остров» в Театре мимики и жеста, но впечатление осталось довольно смутное. Больше всего понравилась программка, составленная Женей, необычная и очаровательная. А запомнился ярче всего сам Женя, шатающийся по фойе с молодым приятелем. Такого Женю я видел впервые: почти высокомерного, приодетого, даже фатоватого. И при этом как будто черный окраинный ветер раскачивал обе высокие фигуры. Как будто путь они держат из одного заведения сомнительной репутации в другой совсем уже мрачный притон. Что-то такое качало его тогда и тянуло.
Но не затянуло. Через несколько лет я видел показательную репетицию его актерского кружка, и там уже было всё другое. Другой интерьер, другие лица, даже другие движения. Мальчики и девочки замечательно вольготно барахтались в какой-то огромной общей тряпке, взаимно пеленались и изобретательно дурачились. Женя (на этот раз милый и добродушный) прямого участия не принимал, только присутствовал со стороны. Но во втором отделении, когда все стали читать, тоже прочел что-то свое.
И еще о жестах. Помню, мы стоим около Дома ученых, ждем открытия авангардистской выставки. Открытие затягивается, потом отменяется вовсе. Случай довольно обычный, и Женя спокойно, даже с облегчением говорит: «Ну, что будем делать, друзья?» – и поднимает руки, по-дружески нас приобнимая. Нет – готовясь приобнять. Руки только поднимаются и – не коснувшись наших плеч – соскальзывают в исходное положение. Он вовремя спохватился. Ему это нельзя, такие жесты. И что-то мелькнуло в глазах, что потом долго вспоминалось. Описать очень трудно, как трудно представить себе одиночество совсем другого, куда более страшного рода, чем твое собственное.
Претендентов на другое плечо в той сцене два: Женя Сабуров и Дима Пригов. Нынешние Евгений Федорович и Дмитрий Александрович.
Потом мы заочно поссорились. Я был чем-то огорошен и обижен в его писаниях, – может быть, и не зря. Но незадолго до его смерти мы помирились, чему я несказанно рад. (Я заявил ему о своих претензиях, и он неожиданно со многим согласился.) Один та-кой, другой – другой. Женя был другой, совсем другой. Самородок, странный и особенный человек. На редкость обаятельный.
Есть люди, которые не позволяют себе быть обычными. При их появлении как будто мгновенно обостряются все чувства. Наверное, это называется «артистизм», и в таком способе существования есть свои неочевидные потери. Но таких людей мало, и к ним почти невольно притягивается взгляд.
В непритязательности Жениного поведения был какой-то магнетизм. В этом не было ничего от застенчивости или робости. (Зайдя однажды к нам в гости, для начала принял душ – «после репетиции», а потом, обычно немногословный, весь вечер, что называется, «занимал рассказами». Все, открыв рот, слушали его уморительные байки, даже не пытаясь ввернуть что-то свое.) Скорее обдуманная сдержанность стороннего человека.
Его проза очень похожа на него. Артистически угаданная неловкость стиля, очень тонкая и уместная, как будто подсказана художественной основой человеческих движений. Интонации очень живые и речевые, при том что это внутренняя речь, художественная речь. Сейчас Харитонов кажется новатором. Почему? Не потому вовсе, что первым стал писать о «голубых». (И почему вообще первенство такого рода стало считаться художественной новацией?) Новая литература – это новый герой, интригующий незнакомец. Это человек, которого раньше не было, или он не решался себя обнаружить. Не решался писать. Но вот решился, наконец.
И это не типаж, описанный извне, а способ письма такого героя. То есть новый стиль. В таком приложении чуть иначе звучит знаменитая формула «стиль – это человек».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});