Гордость, внушая мне желание перегнать старших и выказать их невежество, заставляла меня усилить мое прилежание. Книги, о которых я сказал отцу моему, что они погибли, были подняты со дна сундука, и я принялся читать их с жадностью; многие другие я доставал от офицеров, и должен сказать, что они не только давали мне их с удовольствием, но и предлагали свои каюты для занятий.
Таким образом я получил вкус к чтению, и возобновил знакомство с классическими авторами. Гораций и Вергилий, не строго нравственные, но занимательные, обратили меня к латинскому языку и, ослабляя мою нравственность, утвердили меня в знании мертвых языков. Была ли такая мена выгодна, или нет, я предоставлял решить это головам умнее моей; а мое дело сказать только то, что было.
Итак, когда низкая злость старших мичманов старалась вредить мне, оставляя меня в невежестве, она, напротив того, сделала мне величайшую услугу, предоставив меня собственным моим средствам. Я во все время не переставал быть в тех хороших отношениях с моими сослуживца ми, но у некоторых из офицеров был по-прежнему в не милости, и меня по-прежнему не любили старшие в кают-компании. Зато я был любимец младших мичманов и фор-марсовых. Я был горд и не хотел быть тираном, и то же самое чувство не позволяло мне покоряться тирании. Телесная сила моя и рост беспрестанно увеличивались, и вместе с ними вырастала и дерзость. Частые схватки с мальчиками одних со мною лет (потому что и лучшие приятели ссорятся иногда) и с сверхкомплектными мичманами, присылавшимися на фрегат для перевода, обыкновенно кончались утверждением моего владычества или упрочивали для меня мирный нейтралитет.
Я сделался ученым боксером, и тогда, как и теперь, щетинился против старших. Я выказывал такую отвагу, что враги мои, хотя и побеждали меня, но начали осторожнее возобновлять со мной распри, видя, как исход их с каждым днем делался для них все неблагоприятнее, покуда, наконец, у меня, как у львенка, забава перестала быть шуткой и меня оставили наслаждаться тем спокойствием, нарушение которого немногие находили для себя безопасным и удобным. Постепенно восстановлено было равновесие власти, и даже самого Мурфи я заставил быть в учтивом молчании.
Вдобавок к этому увеличению телесной силы, сделавшейся известной всем на судне, я приобрел еще гораздо большее преимущество пред товарищами своим воспитанием, и особенно старался заставлять их чувствовать это при всяком случае. Ко мне обращались во всех литературных спорах и с общего согласия предоставляли решать, на чьей стороне была справедливость. Меня называли хорошим собеседником. Но, однако ж, это не всегда служит к пользе обладателя такого таланта, ибо нередко бывает, как бывало и со мной, что это вовлекает в не приятности. Я имел приятный голос и играл на двух инструментах; это доставляло мне частые приглашения в кают-компанию и извинения в уклонении от вахты. Привык я также к употреблению вина и грога в большем количестве, нежели сколько можно было их употреблять, и к разговорам, которых мне было бы лучше никогда не слышать.
Фрегату нашему приказано было крейсировать у французского берега, и так как бывший на рейде адмирал имел неудовольствие с нашим капитаном, то и побожился, что непременно выпроводит нас в море, готовы ли мы или нет. Нам сделан был сигнал — сняться с якоря, в то время, когда плашкоуты с провизией и портовое судно с порохом для фрегата стояли у бортов; шканечные орудия были все отодвинуты и даже не оснащены. Пушка за пушкой с «Рояль-Вилльяма», вместе с сигналом идти нам с рейда, повторялись «Гладиатором», на котором висел флаг портового адмирала.
Капитан, не зная, в каком виде вся эта история передается телеграфом в Лондон, и чувствуя, может быть, что он слишком положился на старшего лейтенанта, как говорится, схватил корабль за ворот — снялся с фертоинга, свалил все вещи с плашкоутов на палубу, — отослал всех женщин с фрегата, исключая пяти или шести самых негодных, и при свежем северном ветре спустился к Ярмутским рейдам и мимо Нидельсов в море, в таком замешательстве и расстройстве, которых я надеюсь никогда не увидеть в другой раз.
Контр-адмирал Гуррикан Гумбук стоял в это время на пушечном станке, глядя на нас (как я после слышал) и восклицая:
— А, черт его побери (разумея нашего капитана), наконец-то, он убрался! Я боялся, что этот молодец съест всю свою провизию прежде, нежели мы можем заставить его уйти!
«Тише едешь, дальше будешь» — это чаще бывает справедливо в морских делах, нежели в других случаях жизни. Нам пришлось испытать это едва не к гибели фрегата. Если бы мы встретились с неприятелем, то должны бы были или обесславить свой флаг, обратившись в бегство, или сдаться.
Только что успели мы обогнуть Нидельсы, как наступила ночь, а с нею вместе свежий ветер от норд-норд-веста. Офицеры и команды работали до четырех часов утра, принайтовливая шлюпки, ростры и якоря, очищая палубу от провизии и обтягивая верхний такелаж, до того начавший ослабевать от качки, что грозил потерей рангоута; с большими усилиями успели мы все это исполнить, и пушки закреплены были прежде, нежели ветер засвежел до урагана.
На следующее утро около девяти часов, упал за борт морской солдат. Несколько смелых матросов немедленно бросились в одну из бывших на бокансах шлюпок и просили спустить их для спасения упавшего. Но капитан хладнокровно рассудил, что не стоит рисковать потерею семерых, чтоб спасти одного, и потому бедняк оставлен был на произвол судьбы. Правда, фрегат привели к ветру, но его дрейфовало гораздо скорее, нежели несчастный мог плыть, хотя он был один из лучших пловцов, каких когда-либо мне удавалось видеть.
Сердце мое раздиралось при виде мужественных, но бесполезных усилий, делаемых этим лихим юношею, старавшимся добраться до судна, что служило только к продлению его мучений. Мы видели его за милю на ветре, то торчащего на вершине горообразной волны, то погруженного в глубокую впадину, образованную ею, покуда, наконец, вовсе перестали его видеть. В это время я считал капитана жестоким за недозволение спустить шлюпку; но опыт убедил меня впоследствии, что он действо вал под давлением необходимости и из двух зол избрал меньшее.
Судьба этого молодого человека послужила мне важным предостережением. От упражнения я сделался чрезвычайно проворен, и так любил выказывать свою новоприобретенную гимнастику, называемую матросами «sky-larking» 9, что старые урядники и даже офицеры часто предсказывали мне падение за борт. Мне, очевидно, предстояло или утонуть, или сломать себе шею; в особенности я рисковал на последнее, ползая по веревкам вверх и вниз, как обезьяна. Немногие из марсовых могли равняться со мною в проворстве, а еще менее было таких, которые превосходили меня в удальстве. Я мог бегать по марсареям без леера, переходить с одной мачты на другую по штагам, или спускаться на палубу в мгновение ока по марсафалу, и, сознавая себя искусным пловцом, не боялся утонуть; но когда стал свидетелем участи бедного солдата, умевшего плавать также, если не лучше меня, я сделался гораздо осторожнее, ибо удостоверился, что могут быть обстоятельства, в которых умение плавать не поможет, и что, как бы я ни был любим матроса ми, но, несмотря на всю их готовность спасти меня не всегда во власти их сделать это. С того времени я гораздо меньше рисковал собой, когда находился наверху.