Между корпусами А и Б несколько фонарей — на высоких, блестящих, гладких алюминиевых столбах, — как ни странно, разбиты: видать, и тут хулиганье не дремлет, только и ждут, когда охранники ослабят бдительность, начнут клевать носом — и тогда айда на штурм оплота пенсионеров. Через эту брешь в освещении с черного теплого неба на них обрушиваются звезды. По ночам к Флориде возвращается что-то от ее давнего субтропического прошлого, когда человек не подчинил еще себе все несметные богатства этого плоского полуострова. Здесь испытываешь невольное волнение, как на палубе корабля; в воздухе растворены запахи соленого океана, прелых пальмовых листьев, болотистых топей. Звезды здесь не такие, как везде: мокрые, жирные. И бермудская трава какая-то странная, будто спутанное рыхлое мочало, и каждая травинка отливает темным металлическим блеском; закругленные головки разбрызгивателей прячутся в газоне — не отыщешь. Искусственный покров, натянутый человеком на голое тело природы, настолько тонок, что в нем без конца образуются прорехи — через них-то и вывинчиваются наружу броненосцы — нелепые, диковинные создания, которые на рассвете появляются откуда ни возьмись прямо посреди бульвара Пиндо-Палм, да там и остаются, распластанные колесами первого утреннего потока машин, несмотря на все их ухищрения и защитные механизмы: в момент опасности бедняги свертываются в шар. Гарри — шеей он чувствует влажное дыхание Роя, голова мальчика словно камень у него на плече — смотрит вверх, в усыпанное драгоценностями небо и думает: Нигде нет жалости и сострадания. Неистовые жирные звезды готовы сорваться вниз с опрокинутого небосклона, и бездонные глубины галактической бездны на какой-то миг заставляют поверить, будто тебя подвесили вверх ногами. Вход в корпус Б заманчиво сияет в темноте желтоватым светом междверной клетушки. Все пятеро Энгстромов один за другим протискиваются внутрь, и каждого из них гнетет одна мысль — Нельсона нет с ними. Теснясь и толкаясь, они проходят в дверь с охранным устройством, поднимаются в лифте, идут по серебристо-персиковому коридору — все это, пряча смущение в улыбках и избегая смотреть друг другу в глаза.
Пока мать укладывает братишку, Джуди, не теряя времени, занимает плацдарм перед телевизором и берется за дело — с «Чудесных лет» она перескакивает на «Вечерние заседания суда», а оттуда на какой-то фильм с дубиной Депардье, без которого не обходится теперь ни одна французская картина, на этот раз речь идет о неком человеке, который объявляется в некой деревне и присваивает себе имя и биографию другого человека, а заодно и его жену[48]. Поддавшись минутному порыву, молодая вдова, одинокая и всеми отринутая, решает признать в нем своего мужа, и такой поворот событий будоражит Гарри; и почему нет закона, чтобы мы все раз эдак в десять лет меняли свою биографию, а с ней и семью? Но Джуди уже неймется, она переключается на другой канал, потом на третий, и в конце концов Пру кричит на нее и велит ей укладываться спать на диване — взрослые, чтобы ей не мешать, уйдут из гостиной, хотя почему нужно было упрямиться, когда бабушка с дедушкой по доброте душевной предлагали ей устроиться в собственной комнатке, это выше ее, Пру, понимания. Девочка ударяется в слезы, и всем как-то становится легче, словно невысказанное, но разделяемое всеми ощущение, что ими пренебрегают, наконец нашло выход.
— Ложись-ка и ты, милый, — говорит Дженис. — На тебе лица нет. Мне после кофе будет не уснуть, так что мы с Пру немного поболтаем в кухне.
— Кофе-то вроде был без кофеина? — Он уже предвкушал, как они улягутся и он ощутит подле себя ее маленькое, крепенькое, загорелое тело; теперь, когда в доме полно народу, они ни на секунду не могут остаться наедине. Воспоминания разбередили его. Для ее пятидесяти двух попка у нее еще что надо. Вот Тельма, та по этой линии стала в последнее время сильно сдавать.
— Заказываешь одно, а что тебе приносят, никогда не знаешь, — находится Дженис. — Я сильно подозреваю, что теперь наливают что попало, а потом говорят, мол, да-да, без кофеина, лишь бы от них отстали.
— Не засиживайтесь допоздна. — И, повинуясь какому-то наитию, чтобы немного ее ободрить, он добавляет: — Не волнуйся, ничего с ним не стряслось, закатился куда-нибудь и ловит кайф.
Пру вскидывает на него удивленный взгляд, как если бы он сказал что-то такое, о чем по идее не может знать.
Он торопится пояснить:
— Уж не знаю почему, на меня и на «тойоту» он реагирует одинаково — как бык на красную тряпку.
И снова никто не пытается ему возразить.
Фантазии и домыслы, связанные с Америкой, породили две прямо противоположные точки зрения, которые в конце концов сошлись в одном, привнеся в радужные мечты изрядную толику настороженности — читает он, лежа в кровати. Книга историческая — подарок Дженис на Рождество, и кстати, автор тоже женщина — о роли голландцев в Войне за независимость: кто бы мог подумать, что у них была какая-то особая роль. Согласно одной точке зрения Америка была чересчур велика, чересчур разобщена, чтобы со временем стать единой страной; слишком большие расстояния не позволяли обеспечить надежную связь между всеми ее частями. Стоило ему прочесть это предложение, как он самого себя почувствовал необъятным, растянутым в пространстве и времени и напрочь утратившим связь со всеми частями своего тела. Чем хороша история — чуть возьмешь в руки книгу, немедленно клонит в сон, лучше всякого снотворного. Он возвращается на несколько строчек выше, на той же странице, — там вчера вечером он вычитал одно забавное рассуждение. Климат в Новом Свете, как утверждает популярнейший в то время французский трактат, переведенный в 1755 году на голландский, таков, что склоняет людей к праздному безделью; они могут обрести там счастье, но твердость духа — никогда. Америка, заверяет нас сей ученый муж, «была создана для счастливой жизни, но не для имперского величия». Другой ученый европеец информирует читателей, что у коренных жителей, индейцев, «органы деторождения весьма невелики», а «сексуальная потенция незначительна».
Может, будь Нельсон повыше ростом, он был бы счастливее. Но ведь рост сам по себе тоже ничего не гарантирует. Вон Гарри вымахал будь здоров, а что толку? Иногда размеры собственного отражения в примерочной магазина или в большом, во всю стену, оконном стекле его самого ошеломляют. Вернее, пугают: это ж надо столько места в мире занимать собою. Он заставляет себя одолеть еще несколько страниц: Надежды на прибыльную торговлю... Битва на море... запутанный вопрос... усиление напряженности... нейтральные торговые суда... французы яростно... Разногласия в провинциях... Конвоирование без каких-либо ограничений — как casus belli[49] — стало бы еще одним испытанием национального эго. Он дважды перечитывает это последнее предложение, прежде чем до него доходит, что он не имеет даже отдаленного понятия, о чем, собственно, речь. Мысль бегает по кругу, замыкается и снова возвращается на круг, как во сне. Он выключает свет. И в ту же секунду, как по волшебству, под дверью загорается узкая щелочка света, будто фосфоресцирующая шкала радиопередатчика, из которого доносятся негромкие звуки. Он слышит приглушенные голоса Дженис и Пру, звякает стакан, шаги, а спустя еще какое-то время треск зуммера, и снова шаги — быстрые, торопливые, женский голос с теми нервозными нотками, какие невольно проскальзывают, когда говоришь в домофон, подспудно не доверяя технике, и наконец последнее, что он захватывает краем своего беспокойного, растянутого в пространстве и времени сознания, прежде чем оно окончательно выключается, — звук открываемой двери, голос Нельсона, басовитый на фоне женских голосов, и, совсем уже из сна, — смех, их общий смех.
* * *
Надрывные завывания — это большие уродливые косилки с барабаном впереди, управляемые молодыми парнишками, взялись за работу на гринах. Беспокойные, навзрыд, крики чаек. Норфолкская сосна — промежутки между ветвями идеально выверены, как между тонкими железными прутьями, подпирающими перила его балкончика. Поразительно. Он все еще во Флориде, все еще жив. По-утреннему прохладный, солоноватый воздух с залива проникает через оставленную на ночь двухдюймовую щель в раздвижной застекленной двери. Дженис спит рядом. От ее тела исходит тепло, маленько с душком; ночная испарина прилепила сзади к шее несколько темных завитков. Там, у шеи, седых волос меньше всего — сокровенное гнездышко ее прежнего, шелковисто-брюнетистого образа. Спит она на животе, повернув голову в сторону от него, и если ночь выдается холодная, стягивает с него одеяло и подворачивает под себя, а если жаркая, откидывает и наваливает на него — якобы во сне, не нарочно. Кролик вылезает из их огромной двуспальной кровати, идет в ванную комнату с розовой ванной и душем и справляет малую нужду в розовый же унитаз. Он садится на стульчак — так получается тише, струйка стекает по передней стенке. Он чистит зубы, но с бритьем решает погодить — его распирает любопытство, а пока он будет бриться, Дженис может улизнуть, смешаться с остальными, как это ей уже не раз удавалось. Он снова юркает в постель, стараясь не беспокоить ее, но втайне рассчитывая, что от шелеста простыней и мягких колыханий матраса — без этого никак — она, может, и сама проснется. Убедившись, что ей все нипочем, он тихонько тормошит ее за плечо.