где после падения Константинополя обитали лишь бездомные одичавшие собаки. Меня бросило в дрожь, но я попытался взять себя в руки, чтобы не изругать Джулию за чудовищную глупость, жена же моя не сводила с меня своих разноцветных глаз. Вдруг лицо Джулии побледнело, она резко отвернулась от меня, и ее стало рвать, а по щекам ее ручьем потекли слезы. Я сразу позабыл обо всем, нежно обнял ее за плечи и взволнованно проговорил:
— Дорогая моя! Любимая моя жена! Что с тобой? Ты плохо себя чувствуешь? У тебя лихорадка? Надеюсь, ты не объелась зеленым салатом или сырыми фруктами?
Но она лишь стонала:
— Не смотри на меня, Микаэль, я сейчас безобразна! Не бойся, я совершенно здорова. Возможно, хлопоты, связанные с постройкой нашего дома, слишком утомили меня. И, конечно, жестокость твоя не прошла бесследно. Но не обращай внимания на мои муки и переживания и скажи прямо, что я — мотовка и что такая жена — сущее Божие наказание.
Я просил и умолял се простить меня, прикладывал ей ко лбу мокрое полотенце и давал нюхать уксус. Наконец ее щеки порозовели, и она забыла о внезапной дурноте и своем недомогании. Однако лучшим лекарством от всех хворей оказались подарки: брошь, ожерелье, серьги и прекрасное венецианское зеркальце с ручкой в виде серебряных фигурок лебедя и Леды[17]. Ибо, должен признаться на этих страницах, я не слишком рьяно соблюдал законы Пророка и в отличие от большинства правоверных мусульман не боялся держать в доме изображения людей и животных. К тому же Джулия была христианкой, и на нее этот запрет не распространялся.
В конце концов мы оба успокоились. Джулия осталась довольна подарками, и когда Альберто подал нам на ужин отменные итальянские блюда, мы с женой сидели обнявшись, на куче подушек.
Итальянец относился ко мне с подчеркнутым почтением, прислуживал мне, не жалея сил, словом — отчаянно пытался добиться моей благосклонности и заслужить доверие, но я, хоть пока и старался скрыть от него свою враждебность, в душе питал к нему лютую ненависть, и это чувство, словно заноза под ногтем, не давало мне покоя. Я никак не мог привыкнуть к чужаку, который все время мельтешил передо мной и не сводил с меня своих удивительно светлых глаз, пытаясь угадать по моему лицу малейшие мои желания. Но больше всего раздражало и злило меня то, что Джулия велела рабу сесть на пол и разделить с нами трапезу. Альберто, правда, оказался настолько благовоспитанным, что сел подальше от нас, почти забившись в угол, и довольствовался остатками с наших блюд. Но когда он в конце концов ушел, чтобы покормить кошек, я не выдержал и заявил Джулии, что не собираюсь обедать вместе с рабом и вообще не желаю постоянно видеть этого несносного человека.
Джулия сильно обиделась на меня за такие мои слова и стала возмущенно обвинять меня в том, что я хочу лишить ее единственной радости, каковой является для нее возможность поговорить с кем-то на родном языке.
Тронутый до глубины души детской наивностью и простодушием, которые сквозили сейчас в речах моей жены, хотя была она уже женщиной опытной и умной, я принялся объяснять ей:
— Джулия, дорогая моя! Постарайся понять меня правильно! Я никогда не подозревал тебя в неверности, никогда даже мысли не допускал о том, что ты можешь запятнать мое доброе имя, но я твой муж и должен заботиться о твоей чести. Подумай только, дорогая, что скажут соседи и знакомые, узнав, что в доме нашем живет молодой мужчина. Будь он евнухом, я бы смирился. Мусульмане ведь держат евнухов для охраны добродетели своих жен.
Эта мысль показалась мне самому весьма и весьма удачной, и я с немалой горячностью продолжил:
— Но ведь еще не поздно оскопить его — он пока в подходящем возрасте для этой операции. И нечего тянуть! Займемся делом немедленно и прикажем срочно оскопить его. Тогда ни я, ни другие люди не будут против его пребывания в нашем доме.
Джулия не сводила с меня горящих глаз, размышляя, насколько серьезно мое предложение. Странная улыбка расцвела на ее губах, и вдруг, не говоря ни слова, она хлопнула в ладоши, призывая Альберто. Когда слуга появился на пороге комнаты, жена моя сказала:
— Альберто! Мой супруг подозревает, что твое присутствие в нашем доме может вызвать сплетни и опорочить мое доброе имя. Поэтому он хочет оскопить тебя! Микаэль уверен, что операция эта не повредит твоему здоровью. А что сам ты об этом думаешь?
Смуглое лицо итальянца побледнело. Он исподлобья взглянул на меня, словно прикидывая на глаз толщину моей шеи, но тут же снова перевел взгляд на Джулию, равнодушно улыбнулся и покорно ответил:
— Госпожа моя! Если мне придется выбирать между скамьей гребца на галере и кастрацией, ты сама, наверное, догадываешься, что я предпочту. Я не стану клясться, что с большой радостью подвергну себя этой операции, но в несчастье моем утешает меня мысль о том, что с юных лет питаю я к женщинам полнейшее равнодушие. Ты, госпожа моя, возможно, давно уже заметила это... Самое сокровенное мое желание — верно служить тебе и отблагодарить тебя тем за твою доброту и снисходительность ко мне. И если удастся мне заслужить доверие господина моего тем, что не стану я возражать против операции, то я сам немедленно отправлюсь на поиски опытного лекаря.
Благородные и искренние слова итальянца привели меня в замешательство. Я почувствовал угрызения совести, устыдившись нелепых своих подозрений, однако на сердце у меня сразу же стало легче. Если Альберто, как сам он утверждает, совершенно равнодушен к женским прелестям, размышлял я, то мне, разумеется, нечего опасаться за Джулию.
Она тем временем не сводила пристального взгляда с моего лица, на котором всегда, словно в зеркале, отражались все мои чувства и переживания. Помолчав немного, она сказала:
— И тебе не стыдно, Микаэль? Неужели раб должен учить тебя благородству? Если желаешь, можешь оскопить этого парня, но потом пеняй на себя — и никогда больше не показывайся мне на глаза!
Я почувствовал себя отвратительно. Получалось, что я — какой-то живодер! Альберто же, заметив мои сомнения и душевные муки, упал передо мной на колени. Омочив руки мои потоками своих слез, он принялся просить:
— Нет, нет, господин мой! Прикажи немедленно оскопить меня, ибо одна лишь мысль о том, что ты не доверяешь мне, — для меня невыносима. Я все равно ничего не потеряю, ибо