мы вместе с Азалом оборачивались. Это означало, что я видел лицо Азала только на привалах.
Иштагу избрал, вероятно, самый короткий путь, удаленный от всех удобных горных дорог и от селений. Первые два дня мы только и делали, что взбирались на кручи, все дальше вступая в область нерастаявших снегов. Порой приходилось надевать на копыта наших коней мешочки с сухой травой, иначе кони проваливались бы в снег по самое брюхо.
Мы жгли костры в расщелинах. Подвинувшись к огню, Иштагу превращался в изваяние, изредка протягивал руку в сторону, загребал снег, топил его в кулаке и слизывал влагу с ладони. Азал же закутывался в свою накидку до самых глаз и завороженно смотрел на огонь. Его глаза сверкали, и эти искорки начинали тревожить меня, будить в душе противоречивые чувства.
За два дневных перехода никто не произнес ни слова, а длительное молчание, несомненно, вредит душе эллина. Он становится чересчур мечтательным.
Я никогда не испытывал влечения к мальчикам или мужчинам, хотя в школе Скамандра такое не возбранялось. Тот же Нарцисс нередко уходил на ночь в комнату Учителя. Меня же никто не принуждал. Мне мужеложство казалось делом просто неприятным, если уж не противоестественным.
В первую же ночь, глядя, как искрятся глаза юного скифа, я стал испытывать томление. Заснув же у костра, вскоре очнулся, ощутив, что не удержал быстрый поток. Под повязкой на моих чреслах оказалось довольно густо и липко. Пришлось засовывать туда пучок сухой травы.
Причиной неудобств представлялось мне долгое воздержание. Последний раз я брал женщину еще в Дамаске — за драхму. И с тех пор не утратил, как говорится, ни обола.
Весь следующий день я оборачивался в пути куда чаще, чем рычал и взмахивал своим копьем Иштагу. Он мог быть доволен моей прилежностью.
Несколько раз я пытался улыбнуться Азалу, но прекрасные глаза скифа только холодели, а брови сходились взмахом соколиных крыльев. Он начинал смотреть исподлобья или попросту отворачивался.
Во вторую ночь как ни опускал я веки, как ни пытался вспоминать родной Милет, а только выдержке моей наступил предел.
У костра мы располагались всегда одинаково: Иштагу садился слева от меня и ближе ко мне, чем к Азалу; скиф же устраивался напротив, за огнем и дымом. И вот, дождавшись, пока Иштагу склонит свою медвежью голову на грудь и засопит, я приподнялся и бесшумно, по-кошачьи, двинулся направо, в обход тлевшего кострища. Скиф, казалось, тоже заснул, раз две искорки в ночи передо мной потухли.
Не тут-то было. Медведь тоже оказался непрост. Едва я подвинулся на пару локтей, как наткнулся на толстое древко копья, как на выставленную загородь. Великан даже не зарычал, а только чуть-чуть приподнял одно веко.
Вернувшись, я стал горевать, что лишился травки Цирцеи. Но горевал недолго — вспомнил вдруг, как несколько колючих семян этой травки зацепилось за мой гиматий, когда я торопился убраться с постоялого двора за Ниппуром. Тогда отделаться от них было недосуг.
Парочка тех семян нашлась, стоило только терпеливо перебрать пальцами все складки.
«Теперь держись, циклоп!» — со злорадством подумал я и потянулся за головешкой.
Оставалось только осторожно положить семена на крохотный огонек и поднести тлевшую на конце ветку к самому носу Полифема, постаравшись при этом уберечь его усы от пожара.
Затея удалась. Полифем втянул в себя целое облако дурмана, издал тихий звук, напоминавший не голос грозного быка, а жалобное мычание коровы, и повалился на бок. Его копье едва не скатилось в костер.
Одним бесшумным скачком я переместился на новое место и попытался тихонько накрыть скифа одной стороной своего гиматия. Азал не шелохнулся. Тогда сердце мое забилось чаще, и я ласково обнял его за плечи. Под своей скифской накидкой он показался мне хрупким и маленьким.
Я провел рукой по его спине, обнял за узкую талию, потянулся к нему губами и почувствовал, что наткнулся кадыком на какую-то острую колючку.
Колючкой оказалось острие короткого меча.
От укола я сразу протрезвел и очень изумился своим: влечениям. Заодно вспомнились все обещания, данные: царю, и все его наказы своему личному лазутчику. Конечный расчет всех преимуществ и недостатков положения на кончике меча побудил Кратона вернуться на прежнее место.
Помню последнюю мысль перед тем, как меня накрыл своим гиматием Морфей: «Неужто и царь персов не пренебрегает мальчиками?! Ведь он явно питает слабость к этому скифу, раз дал ему какое-то клятвенное слово не ущемлять его свободу!» Насколько мне было известно, любовью к юношам персы «не страдали».
Наутро появилась новая забота: растолкать Иштагу-Полифема, поверженного чарами Цирцеи. Я даже стал опасаться, не заснул ли он навеки — не столько от дыма, сколько от холода. Скиф прыскал со смеху, когда я, подобно уже не Одиссею, а Сизифу, кряхтя и натужно пуская ветры, поднимал тяжеленного великана, а потом подпирал его огромным копьем, спасенным от огня.
До полудня нам все-таки удалось преодолеть еще один парасанг и добраться до перевала. К исходу следующих суток, уже едва не ослепнув от снега, мы наконец спустились в леса. А на закате четвертого дня пути нашим глазам открылась долина, запруженная войсками Астиага.
Мы достигли места, как нельзя лучше пригодного для орлиного наблюдения за добычей, копошащейся внизу, и я решил не спешить.
Горы окружали долину с трех сторон. Внизу виднелись два селения и широкая дорога, уходившая в горы мимо нас, в стороне. Ясно было, что если Гарпаг двинется на Пасаргады, то именно по этой дороге.
Как только опустился ночной сумрак, в долине замерцало множество красноватых звезд. Воины жгли костры. Днем по движущимся пятнам табунов я сосчитал примерное число коней, ночью же — число огней. Получалось, что у Гарпага не менее пяти тысяч всадников и пятнадцати тысяч пеших.
Поначалу я предполагал захватить какого-нибудь стратега из тех, что устроились в ближайшем, более зажиточном на вид селении, и дознаться у него о целях Гарпага, а может, и самого Астиага. Потом, однако, возникла здравая мысль не тешиться охотой на