К моменту написания «Утешения к Полибию» Сенека уже третий год находился в ссылке. Время текло, а вместе с ним утекала возможность самореализации, которую он полагал главной целью человеческого существования. Лично для него это означало участие в управлении Империей и в жизни Города, соответствие своему положению в обществе, общение с лучшими умами современности, чтение хороших книг, наконец, поддержку семьи, лишившейся своего главы (мы полагаем, что Сенека-отец умер за несколько месяцев до ссылки сына). Чтобы вернуть себе все это, он и предпринял попытку обратиться к Полибию. Как позже он напишет в трактате «О твердости мудреца», «sapiens scit emere venalia» («мудрец знает, как купить то, что продается»). В данном случае предметом торга было его прощение. За какую цену собирался он его выкупить? Несколько комплиментов, не лишенных, как мы видели, политического подтекста и содержащих почти незакамуфлированные советы. Такой человек, как Полибий, не только всю жизнь проживший при дворе, в хитросплетении дворцовых интриг, но и добившийся здесь высокого положения, не мог не понять намеков философа. Получив письмо от крупнейшего писателя своего времени, мало того, от человека, считавшегося выдающимся представителем сенаторской партии, Полибий наверняка чувствовал себя польщенным. Не исключено, что послание философа побудило отпущенника к пересмотру некоторых из его взглядов. В самом деле, как мы уже писали, сама гибель его явилась результатом перехода в лагерь, враждебный Мессалине. Но и это еще не все. Клавдий был принцепсом, главой власти. Он был основным звеном целой системы этикета, своего рода церемониала, включавшего как чисто внешние действия, так и строгую иерархию взаимоотношений. Нарушить эту систему значило посягнуть на величие, причем не самого Клавдия, а римского народа, принцепсом — то есть первым лицом которого он являлся.
Разумеется, Сенека мог замкнуться в гордом молчании и, подобно другому знаменитому изгнаннику-стоику Рутилию Руфу18, отвергнуть высочайшую милость. И хотя героическое поведение Руфа снискало ему всеобщее уважение (правда, не стоит забывать, что он отбывал ссылку не среди корсиканских скал, а в изобильной Азии), все-таки его подвиг многими воспринимался как нечто из ряда вон выходящее, пожалуй, даже слегка нарочитое. Воздавая Руфу дань восхищения, современники вместе с тем отмечали, что он повел себя так, словно жил в идеальном государстве, и не принимал в учет реальной действительности. В сущности, эта оценка косвенно звучит упреком в отсутствии чувства меры. Бесспорно также, что к моменту написания «Утешения к Полибию» Сенека еще не поднялся до высот духовной независимости, характерной для мудреца. Вместе с тем нельзя забывать, что сама эта независимость не может пониматься как чистое отрицание и безусловный отказ от всего человеческого. Совсем наоборот, она должна быть позитивной и помогать в выборе «предпочтений», а мудрец должен при этом оставаться внутренне бесстрастным и не стремиться во что бы то ни стало добиться того или иного из них. Это и значит подняться выше желаний. Особенно важно суметь уберечься от чувства боязни, которое чаще всего лежит в основе всякого нарочитого аскетизма. Все эти мысли Сенека изложит гораздо позже, когда для него наступит пора процветания, в трактате «О счастливой жизни». И пусть новейшие критики упорно не желали прислушаться к глубинному смыслу этого сочинения, все же не будем забывать, что жизнь реальная и жизнь духа протекают в двух разных планах, путать которые не следует. Сенека мог искренне желать, чтобы его позвали обратно, во-первых, потому, что еще не научился полностью презирать Фортуну, а во-вторых и в-главных, потому, что знал: мудрость Зенона не помешала ему быть другом, а в некотором роде и царедворцем Антигона Гоната; добродетель Катона не удержала его от участия в гражданской войне. Если стоицизм понимать как учение о воле, следует признать, что он отнюдь не исключает разумного соотнесения желаний с условиями обыденной жизни — того, что сегодня мы привыкли называть «конъюнктурой». Именно стоики провозгласили добродетелью «eucairia», то есть уместность. Вот почему мы можем смело снять с Сенеки упреки в трусости и признать, что, обращаясь к принцепсу, он говорил на языке своего времени. Он пытался, не теряя достоинства, получить то, что лежало за пределами его личных возможностей и что сам он относил к числу «предпочтений». Нельзя сказать, что достижение этой цели он считал абсолютно необходимым для морального спокойствия, но все же полностью самореализоваться без него не мог, потому что не мог осуществить свое призвание — службу родному Городу. К концу ссылки Сенека, судя по всему, несколько охладел к идее возвращения к участию в общественной жизни, во всяком случае думать так заставляют написанные им в это время стихи, утверждение схолиаста одной из сатир Ювенала, наконец, его собственные призывы к Паулину, относящиеся к первым месяцам 49 года. Но в 43-м он еще не достиг того равнодушия, в которое за шесть лет, знаменующих приближение старости, мало-помалу обратились былые надежды.
И когда весной 49 года луч этой надежды мощно засиял перед ним, он даже не обрадовался. Он покорился течению событий. Ясно, что Агриппина вызвала его совсем не для того, чтобы он заперся у себя в кабинете и предался «праздности» философа. Агриппина философов вообще недолюбливала, и Сенека был ей нужен в качестве орудия для достижения власти. Она понимала, что ей без него не обойтись, и обходиться без него не собиралась. Именно под этим углом зрения и следует рассматривать памфлет об «обожествлении» Клавдия.
«Апоколокинтос» и новый режим
В «Утешении к Полибию» Клавдий предстает перед читателем принцепсом. В «Апоколокинтосе» перед нами обыкновенный человек, словно бы вернувшийся в свое исходное состояние. На нем больше нет защитной оболочки величия Римского государства, и потому говорить о нем отныне можно в категориях простых человеческих истин. Никаких обязательств по отношению к покойному императору нет и не может быть ни у кого, особенно у тех, кто испытал на себе его гнев, или тех, кто числился в рядах оппозиции. Сенека, в течение какого-то времени, возможно, надеявшийся, что Клавдий станет проводить политику, адекватную чаяниям сената, позже убедился, что его надежды беспочвенны. Поэтому лично у него не было совершенно никаких оснований испытывать к умершему чувство признательности, личной или политической. Разумеется, при дворе находилось немало людей, искренне сожалевших о Клавдии: его друзья и советники, а также и те, кто служил инструментом проводимой им политики, например Свиллий, прежде послушно исполнявший приказания Мессалины и ее приближенных и после кончины принцепса оказавшийся в оппозиции и опасавшийся, что теперь ему отомстят. Смерть Клавдия знаменовала не просто кончину отдельного человека; она обернулась событием политического масштаба, своего рода революцией. И мы постараемся показать, что Сенека писал «Апоколокинтос» с учетом именно такой перспективы, ощущая себя ответственным за эту революцию. Личные чувства не могли его ни остановить, ни даже просто стеснить. До вмешательства Агриппины Клавдий причинил ему одно лишь зло; во всяком случае, позволил это сделать другим, хотя и несколько смягчил суровость приговора. В память об этом относительном милосердии Сенека ни разу не позволил себе беспощадности в оценках, напоминающей ту, что он проявил, например, в отношении Калигулы. Вместе с тем Клавдий оставался для него принцепсом, исполнявшим свои властные полномочия в соответствии с принципами, которые сам Сенека осуждал. Раз уж Фортуна с таким упорством втягивала его в активную деятельность, давая ему возможность применить на практике собственные убеждения, Сенека считал себя обязанным вернуть правящий режим в русло, проложенное Августом.
Вот почему нам представляется бессмысленной попытка объяснить появление «Апоколокинтоса» тем, что Сенека всю свою жизнь прожил «в состоянии внутренней неустойчивости». Вслед за многими другими исследователями мы полагаем, что это сочинение явилось актом политической воли, последовательно продолжившим линию, проводимую Сенекой до ссылки, — линию, которой он не изменял никогда.
Сочинение появилось на свет сразу после смерти Клавдия, случившейся 13 октября 54 года. На самом деле датировка «Апоколокинтоса» остается спорной, и ряд исследователей на основании самых разных соображений, не имеющих, впрочем, никакого касательства непосредственно к тексту, высказывали предположение, что он мог быть написан после смерти Агриппины, то есть между 59 и 62 годами. Однако столь поздняя датировка плохо согласуется с тем впечатлением, которое производит чтение текста. Содержащиеся в нем намеки обретают более внятный смысл, если допустить, что церемония апофеоза прошла совсем недавно и волновала умы своей жгучей актуальностью. Пятью годами позже все эти события успели покрыться остывшим пеплом. Но дело не только в этом. Разве не приходит на ум, что великие похвалы, расточаемые автором Нерону — будущему принцепсу, обретшему власть во цвете лет, — после убийства Агриппины отдавали бы весьма заметной фальшью? Да и вообще, стоило ли по прошествии времени разжигать утихшие страсти? Высказывались предположения, что это делалось с целью подготовить общественное мнение к разрушению храма Клавдия. Но ведь храм был разрушен уже после 64 года и после римского пожара, в полном соответствии с планом существенной реконструкции города и в качестве одной из мер безопасности, предпринятой одновременно с сооружением водоемов для транспортировки через мост Целий воды из Клавдиева водопровода. Чтобы снести здание, судьба которого вряд ли кого-нибудь еще волновала, никаких памфлетов, тем более принадлежащих перу Сенеки, в это самое время добровольно удалившегося от двора, уже не требовалось.