На седьмой день, даже, скорее, на седьмую ночь, когда он спал глубоким сном, в комнате раздался наконец телефонный звонок.
Часы лежали рядом с телефоном. Все было предусмотрено. Было два часа ночи.
Он услышал, как междугородные телефонистки обменивались позывными и переговаривались. Настойчивый голос глупо повторял:
– Алло... мистер Комб... Алло, мистер Комб? К... О... М... Б... Алло... Мистер Комб?
А за этим голосом слабо слышался голос Кэй, которой никак не давали вступить в разговор.
– Да, да... Комб... Да...
– Мистер Франсуа Комб?
– Да, да.
Она была там, на другом конце ночи. Она тихо спросила:
– Это ты?
Он ничего другого не нашел сказать в ответ, кроме:
– Это ты?
Он ей сказал однажды, еще в самом начале, – и это очень ее позабавило, – что у нее два голоса. Один голос самый обыкновенный, им может говорить любая женщина, а другой голос – низкий, слегка взволнованный, который поразил его с первого дня.
Он еще никогда не слышал, как она говорит по телефону. Голос, который доносился издалека, был более низким, чем обычно, более теплым. Говорила она медленно и с какой-то обволакивающей нежностью.
У него было желание крикнуть ей:
– Ты знаешь, Кэй... Все... Я больше не буду бороться...
Он понял, что никогда больше не отречется от нее. Ему не терпелось сообщить ей эту новость, которую он сам не знал еще несколько мгновений до того.
– Я не могла тебе позвонить раньше, – говорила она. – Я тебе объясню все это позже. Нет, никаких дурных новостей нет. Напротив, все прошло хорошо. Только мне было очень трудно позвонить. И даже сейчас. Я все же попытаюсь звонить каждую ночь.
– А я не могу тебе позвонить? Ты что, не в отеле?
Почему она замолчала? Поняла, что он огорчился?
– Нет, Франсуа. Я была вынуждена поселиться в посольстве. Не пугайся. И ни в коем случае не думай, что что-то изменилось. Когда я приехала сюда, Мишель только что прооперировали, причем прямо во время приступа. Поскольку сочли, что это очень серьезно. У нее был сильный плеврит и одновременно обнаружился еще и перитонит... Ты меня слышишь?
– Да, да. А кто там рядом с тобой?
– Горничная. Славная мексиканка, которая спит на том же этаже, что и я. Она услышала шум и пришла посмотреть, не нужно ли мне чего.
Он услышал, как она сказала служанке несколько слов по-испански.
– Ты еще здесь? Закончу о дочери. Пригласили лучших хирургов. Операция прошла удачно. Но еще нужно подождать несколько дней, так как могут быть осложнения. Вот и все, мой милый...
Она никогда еще не называла его «мой милый». Услышав эти слова, он совсем растерялся.
– Знаешь, я все время думаю о тебе. Как тебе, наверное, одиноко в твоей комнате? Ты очень страдаешь?
– Не знаю... Да... Нет...
– У тебя какой-то странный голос.
– Ты думаешь? Это, наверное, оттого, что ты никогда еще меня не слышала по телефону. Когда ты вернешься?
– Я не знаю точно. Постараюсь пробыть здесь по возможности недолго. Ну, от силы три-четыре дня.
– Это очень долго.
– Что ты говоришь?
– Говорю, что долго ждать.
Она засмеялась. Он был убежден, что она явно смеется там, на другом конце провода.
– Представь себе, стою босиком в халате, потому что телефон около камина. Очень холодно. А тебе? Ты в постели?
Он не знал что ответить. Не знал что говорить. Он слишком долго предвкушал эту радость, и теперь он ее не узнавал.
– Ты вел себя хорошо, Франсуа?
Он сказал, что да.
И тогда он услышал на другом конце провода, как она совсем тихо и нежно стала напевать песню, которую они так часто ходили слушать, их песню.
Он почувствовал, что его грудь заполнила теплая волна, захлестнувшая его так сильно, что мешала двигаться, дышать, открывать рот.
Она кончила петь и после паузы (он не знал, то ли она заплакала, то ли, как и он, не имела силы продолжать разговор) прошептала:
– Спокойной ночи, мой Франсуа. Спи! Я позвоню тебе завтра ночью. Спокойной ночи.
Он услышал легкий шум. Это был, наверное, поцелуй, который она посылала ему через пространство. Он, повидимому, что-то пробормотал. Вновь подключились телефонистки, и он даже не понял, что его попросили положить трубку, а потом и обругали.
– Спокойной ночи.
И это все. А кровать-то была пустой.
– Спокойной ночи, мой Франсуа.
Он же не сказал еще того, что хотел, не прокричал ей в трубку самое главное.
Вот только теперь он обрел вдруг дар речи и нашел нужные слова.
– Знаешь, Кэй.
– Да, мой милый.
– Вот ты сказала на вокзале... Понимаешь, твоя последняя фраза...
– Да, мой милый.
– Что это не отъезд, а приезд...
Она улыбалась; вероятно, улыбалась. И он так ясно представил себе эту улыбку, как будто увидел ее, и заговорил громким голосом, который странно звучал в этой пустой комнате, где он был совсем один.
– Я наконец понял... Много мне понадобилось времени, ты не находишь? Но не надо на меня за это сердиться...
– Нет, я не буду, мой милый.
– Видишь ли, дело в том, что мужчины вообще не обладают такой тонкостью, как вы... Ну, еще потому, что у них больше гордости.
– Да, мой милый. Это не имеет значения.
Голос ее был таким серьезным и таким нежным.
– Ты поняла все раньше меня. Ну а теперь я тебя догнал... Мы оба все поняли... Ведь это чудесно, не так ли?
– Это чудесно, мой милый...
– Не плачь... Не надо плакать... Я тоже не плачу... Но я еще не освоился с тем, что понял, ты понимаешь?
– Я понимаю.
– Теперь все. Конец маршрута... Путь был долгим и порой трудным... Но я прибыл... И я знаю... Я тебя люблю, Кэй... Ты слышишь, а? Я тебя люблю... Я тебя люблю. Я тебя люблю...
И он опустил в подушку свое мокрое от слез лицо, тело его содрогалось от хриплых рыданий, а Кэй продолжала улыбаться, и изредка доносился ее голос, который шептал ему прямо в ухо:
– Да, мой милый.
9
Утром он получил письмо и, даже если бы на нем не было мексиканской марки, он сразу бы догадался, что оно от Кэй. Он никогда не видел ее почерка. Но уж очень он был для нее характерен. Настолько, что это его даже растрогало, потому что такую Кэй, по-детски пугливую и ужасно неосмотрительную, знал наверняка только он один.
Это, конечно, было смешно, но ему казалось, что в написании некоторых букв он узнавал изгибы ее тела, черточки над буквами напоминали ему кое-какие из тех еле заметных морщинок, которые иногда появлялись у нее. И отчаянная порывистость, и огромная слабость: графолог, очевидно, распознал бы у нее болезнь, ибо он полагал и почти был уверен, что она еще не выздоровела, не оправилась полностью от своей болезни, и всегда будет казаться, будто ей пришлось пережить ранение.
И ее столь заметные колебания в тех местах, где она натыкается на трудное для нее слово или слог, в орфографии которого не уверена.
Она ничего не сказала о письме во время телефонного разговора ночью. Вероятно, потому, что у нее не хватало времени. Ей было нужно столько ему сказать, что она об этом и не подумала.
Серая мгла за окном действовала теперь на него успокаивающе, а дождь, который все продолжал лить, стал тихим аккомпанементом его мыслей.
"Мой дорогой!
Как же ты, наверное, одинок и несчастен! Вот уже три дня, как я приехала, но не могла найти времени, чтобы написать тебе, ни возможности позвонить. Но я постоянно думаю о тебе, мой бедный Франсуа, о том, как ты там, в Нью-Йорке, наверное, не находишь себе места от волнения.
Ибо я уверена, что ты чувствуешь себя совершенно потерянным и совсем одиноким, и спрашиваю сама себя: что же ты во мне мог найти такого, что мое присутствие так стало тебе необходимо?
Если бы только ты видел, какое у тебя было выражение лица тогда, в такси, у Центрального вокзала! Мне понадобилось все мое мужество, чтобы не повернуть назад и не кинуться к тебе. Позволь мне признаться: я почувствовала себя от этого счастливой.
Возможно, я не должна была бы тебе этого говорить, но я с самого Нью-Йорка ни на минуту не перестаю о тебе думать, даже когда нахожусь в комнате моей дочери.
Я тебе позвоню сегодня ночью или завтра. Все будет зависеть от состояния Мишель, ибо я провожу все ночи в клинике, где мне поставили небольшую кровать в комнате рядом с ней. Признаться, я не осмелилась просить соединить меня с Нью-Йорком. Мне тогда пришлось бы или говорить из моей комнаты – а дверь к дочери всегда открыта, – или же я должна была бы звонить из приемной, где сидит какая-то змея в очках, которая меня не переносит.
Если все будет хорошо, это моя последняя ночь в клинике.
Но я должна тебе объяснить, чтобы ты правильно все понял: ведь я тебя знаю, ты начнешь сам себя мучить.
Прежде всего покаюсь, что чуть было тебе не изменила. Но успокойся, мой дорогой друг. Ты сейчас увидишь, в каком смысле я употребляю это слово. Когда я тебя покинула у вокзала и приобрела билет, я себя почувствовала вдруг такой потерянной, что бросилась в ресторан, с трудом сдерживая себя, чтобы не разреветься. Твое осунувшееся лицо с трагическим взглядом, которое я увидела через стекло такси, все время стояло перед глазами.