Итак:
ЗГ: Василь Владимирович, ваше безукоризненное знание русского языка общеизвестно. Вы часто пишете по-русски?
ВБ: Да, конечно. Я пользуюсь русским языком в значительной части моей журналистской работы. Однако языком художественной литературы для меня всегда, с первого дня был и остается сегодня мой родной белорусский язык. Я также перевожу мою прозу на русский сам, но не для того, чтобы усовершенствовать мое знание русского языка, а просто потому, что у меня никогда не было, да и сейчас нет приличных переводчиков. Очень тяжело переводить свои собственные работы, особенно нелегко работать с такими родственными языками, как белорусский и русский. Бунин сказал как-то, что близость языков невероятно отягощает любой перевод[106].
ЗГ: Вы не помните случайно, о каких языках он говорил?
ВБ: Он имел в виду славянские. Я тоже думаю, что легче перевести с немецкого, чем с украинского на русский. Я так думаю потому, что испытал все это при переводах моих работ на русский. Обычно у меня не больше, а чаще и меньше чем три черновика, когда я пишу по-белорусски. Когда же перевожу на русский, то по крайней мере мне нужно семь черновиков, а то и больше, чтобы работа приняла приличную форму и приблизилась к белорусскому оригиналу. Очень сложно найти хорошего переводчика с белорусского на русский, но практически невозможно найти приличного переводчика с белорусского на иностранные, даже европейские языки. Так, большинство моих работ на европейские языки были переведены с русского. Это одна из причин, почему я принимаю переводы на русский так близко к сердцу и стараюсь, особенно в последнее время, переводить сам.
А вот как эта тема развивалась в интервью, взятом шесть лет спустя, в феврале 2001 года:
ЗГ: Василь Владимирович, давайте, пожалуйста, вернемся к теме перевода.
ВБ: Ну что ж, давайте. Ваши слова мне напомнили одну старую шутку. Стихотворение Гейне было переведено на английский, испанский, французский и русский. А потом переводчик, используя все эти переводы, перевел стихотворение на китайский. Содержание оригинала было таким: чудесное раннее утро, пруд, лилии на воде и некая чудесная девушка, скажем, по имени Лорелея, очарованная лучами утреннего солнца, заявляет о своей готовности отдать жизнь за красоту этого мира. По-китайски перевод звучал примерно так: чудесная девушка, по имени У-Дзи-Джу, очарованная лучами утреннего солнца, заявляет о своей готовности отдать жизнь за красоту учения великого Мао.
ЗГ: Не слишком веселая шутка…
ВБ: Дело в том, что перевод — действительно сложное дело, и в самом лучшем случае он может только приблизиться к оригиналу.
На следующий день мы вновь вернулись к теме перевода. Поводом послужила новая книга писателя, изданная на русском языке — Быковы только что получили ее по почте.
ЗГ: Василь Владимирович, простите, пожалуйста, за повторение вопроса: вот эта книга — кстати, прекрасно изданная, — это перевод или вы написали ее по-русски?
ВБ: Я всегда пишу сначала по-белорусски, а потом перевожу на русский язык; часто я делаю это сам.
ЗГ: Вы считаете, что можно добиться идентичного перевода в художественной литературе?
ВБ: Нет, я думаю, что это невозможно из-за близости русского и белорусского языков. Тут вступает в силу такое огромное количество нюансов, а также фонетической и морфологической несхожести, что вместо сближения частенько происходит лексическое отталкивание. Конечно же, это ни в коей мере не означает, что один язык лучше, богаче или хуже и беднее другого. Этого просто не бывает. Каждый язык — самый лучший для того, кому он дан от рождения. Просто очень нелегко подобрать слово, заключающее в себе такое же богатство смыслов, как в языке оригинала. Причем чем ближе языки, тем сложнее.
ЗГ: Действительно, в других языках можно, допустим, найти идиому, а в близких языках именно другой оттенок слова не позволит добиться того же эффекта. Это, видимо, как с синонимами — они ведь никогда полностью не совпадают по оттенкам значений.
ВБ: Именно так. Однако есть еще одна серьезная причина в том, что на родном языке все дается легче, включая и перевод. Знаете, я пишу по-белорусски с какой-то генетической легкостью. Когда же перевожу — ужасно мучаюсь; каждый слог, каждое слово дается с трудом. Я никогда не уверен на сто процентов, что сказал именно то, что хотел. Даже когда у меня готово несколько вариантов перевода и я выбрал из них только один, я никогда до конца не уверен в этом варианте и беспокоюсь, что современному русскому читателю с хорошим литературным вкусом не понравится моя вещь именно из-за языка.
ЗГ: А почему вы думаете, что вам нужно самому переводить свои вещи? Ведь должны же быть отличные переводчики в Беларуси.
ВБ: Потому что почти ни разу не посчастливилось найти переводчика, работа которого меня бы удовлетворила.
ЗГ: Одним из ваших переводчиков был тезка Михаила Горбачева.
ВБ: Да, Михаил Васильевич Горбачев, белорус, наш земляк. Он очень славный человек, но переводил мои работы довольно слабо. После него меня переводили несколько отличных русских писателей, но тоже малоудовлетворительно.
ЗГ: И после этого вы пришли к решению переводить самому?
ВБ: Я начал задумываться об этом начиная с 1965 года. Твардовскому не понравилось, как Горбачев перевел «Мертвым не больно». Когда я пришел к ним со своей новой работой «Проклятая высота» (1968), в «Новом мире» было совещание, на котором Твардовский и его редколлегия настояли на том, чтобы я начал переводить свои работы сам.
ЗГ: Значит, волей редколлегии из писателя можно сделать и переводчика?
ВБ: Это было решение не от хорошей жизни. Один из редакторов предложил Дудинцева[107] в качестве переводчика. Между прочим, Дудинцев, отличный русский писатель, тоже был не в фаворе у властей в то время. Твардовский немедленно отреагировал: «Какую замечательную опальную троицу вы предлагаете: Быков — писатель, Дудинцев — переводчик, Твардовский — редактор. Я уверен, что члены Центрального Комитета партии невероятно обрадуются этой чудесной комбинации! И каким это образом, вы думаете, нам удастся эту работу опубликовать? Да никто никогда в жизни нам не позволит этого! Пусть Василь сам поработает над переводом. Мы поможем». Так я и поехал домой и вскоре вернулся с переводом. Надо сказать, что моя первая попытка оказалась довольно слабой. Редколлегия отредактировала мою работу и опубликовала ее под названием «Атака с ходу». С той поры мне некого винить в неудачах перевода, кроме себя самого.
ЗГ: А следующим что было?
ВБ: «Круглянский мост» (1969. — ЗГ).
ЗГ: Работа шла чуть полегче?
ВБ: Нет, нисколько, я переделывал перевод семь раз, и до сих пор он меня не удовлетворяет.
ЗГ: Думаю, вы непомерно строги к себе. Ваши последние переводы на русский — совершенно замечательные. Конечно, те, кому повезло, как мне, читают ваши работы в оригинале. И еще, Василь Владимирович, вы, видимо, тяжело переживаете тот факт, что на европейские языки ваши вещи переводят в основном с русского?
ВБ: Да, мне с этим нелегко смириться, особенно обидно за ранние вещи. Насколько мне известно, за почти пятьдесят лет моей писательской деятельности только два переводчика, один из Германии, другой из Болгарии, переводили мои работы с белорусского оригинала. Все остальные, большей частью, переводятся с русского перевода…
Терпимость, толерантность издавна считается отличительной чертой белорусов. У Василя Владимировича Быкова это качество, без сомнения, проявилось достаточно ярко. Однако, как заметил читатель по разговору о переводах, терпимости к тому, что Быков считает собственными недочетами, у него нет. И еще меньше терпимости к тому, что он лично считает несправедливым — касается ли это человека или общества. Таким, как две капли воды похожим на него — молодым, наивным, не «слишком» образованным, но исключительно порядочным, задающим себе серьезные философские вопросы и ищущим правду — одним словом, глубоко нравственным человеком показал он нам главного героя «Третьей ракеты», Лозняка.
Лозняк «оказался» также довольно искусным рассказчиком, который ровно и убедительно ведет повествование. Этот протагонист, на которого за один день свалилось столько событий, вызвавших немыслимое количество душевных травм и физических страданий, успел перенести столько потрясений, что большинству людей не приходится за всю жизнь. Оставшись в одиночестве после гибели своих товарищей, Лозняк с глубоким нравственным переживанием продолжает думать о войне как о ярком символе неудач человечества, главной причине и следствиях произошедшего с ним и его близкими кошмара: