— Если это антифашисты, то какие же тогда фашисты?!
Скандал набирал высоту, мы вышли на улицу. Анна Андреевна, прощаясь с нами, с таким же божественным спокойствием сказала:
— Хоть бы испортился этот бак для белья, а то они его через день сбрасывают с плиты…
Как постичь духовный мир такого человека, поэтессы, женщины…
23
Тянутся наши омерзительные будни. Карты меня не спасают от тоски, от подвешенного в воздухе состояния. Пить я не умею, не пью. Поклонников уйма роман заводить боюсь, а вдруг тогда что-нибудь случится с Борисом! «Пархоменко» кончили, фильм на уровне безвкусного, безграмотного, неинтеллигентного Лукова — смотрится, я там ничего. Малюшка стала первоклашкой. Мамы здоровы. Еда есть.
А я схожу с ума! Я должна быть на фронте. Пропуск в Москву может достать только Борис, он категорически отказывается и даже пригрозил, что, если я каким-нибудь образом появлюсь в Москве, вышлет меня обратно в Ташкент.
Мне снится наше нежное, тихое, трогательное Подмосковье, Переделкино, наш Дом творчества и в нем немцы. Немцы гуляют вокруг дачи Афиногеновых. Снятся Баби, Папа, Левушка в темных грязных камерах, потом Левушка пропадает, а Папа и Баби бродят по голубому лесу, и это так страшно, — совсем-совсем голубому, и я не могу проснуться.
Что будет с Россией?! Срезанные под корень, погибшие в первой войне, в гражданской, в теперешней два юных поколения?! Разбросанный, разметанный, уничтоженный в лагерях народ… Срезанная голова у интеллигенции… Как сможет все это выдюжить Россия? На лицо Сталина смотреть не могу, на это тупое, бессмысленное лицо с подкожной звериной хитростью, а когда оно «доброе», оно такое глупое, что делается не по себе. Папа, Папочка, ты уберегал меня от политики, а теперь я тону в непонимании. Почему, почему русским народом правит этот ущербный грузин, почему не японец, не француз, кто угодно?! А может, лучше будет, если придут к нам немцы… а может быть, Папа был прав: что было бы со мной, если бы мои глаза были раскрыты в семнадцать лет… если бы я знала, что до тридцать седьмого года было хуже, чем в тридцать седьмом — и голод, и расстрелы… может быть, сгорела бы на костре… подожгла бы себя…
Я опять притча во языцех — на сей раз из-за концерта, тоже благотворительного. Концерт должен состояться в том самом Доме офицеров, в котором я впервые вышла с Варсом на эстраду. Теперь это концерт, составленный из песен из кинофильмов. Петь «Ночь», которую уже поют грудные дети, неприлично, и я решила срочно разучить новую песню, да еще такую, которой у меня даже на слуху нет. Нет и Варса, он на гастролях в районе, а аккомпанировать будет знаменитый Квартет классической музыки имени Бородина.
Выучили с Мамой текст и мелодию, волнуюсь, жду репетиции и получаю ответ: «Отрепетируете за кулисами перед началом концерта». У меня раскрылся рот! Что же, они меня перепутали с Гали Курчи! Ну уж такого я не ждала, но виду не подала и Маме ничего не сказала, чтобы у нее не было инфаркта… Сбежать… Заболеть…
Вхожу за кулисы, гомон, шутки, смех, в углу мой квартет с кем-то репетирует — скрипки, виолончель, смокинги. Сижу, жду. К квартету подбегают, что-то пропоют, смеются, убегают. Второй звонок, решаюсь, подхожу, солидный интеллигентный скрипач приветливо смотрит на меня, узнал:
— А, да, да, у вас песня из фильма «Таинственный остров»? Тональность ми-бемоль?
— Извините, я на одну минуту… — Нашла глазами Лидию Андреевну Русланову, шепчу ей: — Как выяснить, в какой тональности я заучила песню?
— Быстро напой мне.
Так же шепотом напеваю.
— Ми-бемоль.
Подбегаю к квартету:
— Ми-бемоль.
Третий звонок.
— Ну тогда и репетировать не надо!
И двинулись к выходу на сцену.
Второй седой волос появился у меня там, за кулисами, в ожидании своего выступления.
Поднимаюсь по лесенке на сцену, иду, как на заклание, шаг, слышу аплодисменты, пою, чувствую, что сердце тоже начинает петь, голос льется, мне нравится петь под скрипки, это красиво…
Взяла последнюю ноту, гром аплодисментов, птицей вылетаю за кулисы, а там немая сцена из «Ревизора»: все стоят и смотрят на меня. Русланова бледная как полотно.
Что? Что случилось, почему они не рады моему успеху?!! Русланова обняла меня:
— Ты, конечно, не понимаешь, что с тобой произошло, ты спела в правильной тональности, но на кварту выше. Изумленный квартет подладился под тебя, а мы замерли, ожидая, что с тобой будет на высокой ноте. Такую ноту может взять только Гали Курчи! Как иногда хорошо ничего не знать и довериться Богу! — И она сочно высказалась.
Начался повальный хохот, а меня теперь называют «квартой». Когда я Маме все рассказала и попыталась взять эту ноту, и мне, и Маме стало плохо.
Как когда-то к Охлопкову, вызывают в Театр имени Ленинского комсомола Ленком — к художественному руководителю Ивану Николаевичу Берсеневу. Лечу.
Берсенев стал руководителем МХАТа, уйдя из дряхлеющего основного. Я еще застала этот театр, я видела в нем два замечательных спектакля — «Человек, который смеется» и «Мольба о жизни». Их театр разгромили одновременно с нашим охлопковским и так же непостижимо глупо, как нас слили с ничего общего не имеющим с нами по стилю Камерным театром — так Берсенева назначили художественным руководителем Ленкома. Это интеллигентный актер старой мхатовской школы, красивый даже в возрасте, хорошо сохранившийся, я его несколько раз встречала на улице в Ташкенте. Более того, в наших кругах восторгаются пожизненной дружбой и творческой, и человеческой — триумвирата: Берсенев, его жена героиня Софья Владимировна Гиацинтова и блистательная, острохарактерная артистка Бирман Серафима Германовна. Это уже театр в театре. Вся Тройка заслуженно народные артисты, все трое занимаются режиссурой.
Я приглашена Берсеневым в театр на роль Роксаны в спектакле «Сирано де Бержерак».
Бегу домой, натыкаюсь на встречных, ничего не видя перед собой. Но репетиции спектакля начнутся только в Москве, Берсенев добивается возврата театра из эвакуации.
Мечта о фронте сжигает меня. Как добиться пропуска? Как? Заговариваю со всеми, кто в этом что-нибудь понимает. Нет! Нет! И нет! Пропуск можно получить только через московское командование. И вдруг актер Кмит, рвущийся по каким-то своим делам в Москву, предлагает сделать шефский концерт на аэродроме. Приняли меня летчики с моей «Ночью» на ура, и Кмит, воспользовавшись этим, уговаривает летчиков взять нас в самолет без пропусков.
Подлетаем. Москву бомбят, посадку не дают. И когда наконец самолет приземлился, летчики повели нас к командиру и сказали, что мы «зайцы», чтобы снять с себя ответственность. К счастью, командир видел «Ночь», нас не арестовали и не отправили обратно, а выпустили с аэродрома с временными пропусками.
И не боюсь я вас, Борис свет Леонтьевич, никуда вы меня теперь не отошлете, у меня есть тыл — мой новый театр.
24
Реву! Реву, как в горе ревут русские бабы. Стенаю. Причитаю. Бедная Тетя Варя не знает, что со мной делать, и такая она ласковая, как в детстве, и от этого не реву, а вою. Вою по нашим, о них ничего — земля разверзлась и их поглотила. Вою по Тете Варе — она спит на каком-то коврике около батареи, которая еле теплится, мыться негде, голодная, состарилась. На скудные дары, которые я ей привезла из Ташкента, смотрит, как на чудо, не ест, оставляет мне. Вою по Борису — эта очередная «вспышка» высветила его душу до глубины. Ну он мог не поехать со мной в лагерь к Левушке на свидание; ну он мог рваться к своей карьере и ублажать свои желания; ну мог бесконечно, беспросветно лгать, где надо и где не надо, что угодно и как угодно, — но бросить Тетю Варю! Он забежал к ней сюда один раз, выпивший, принес банку консервов из военного пайка и исчез вообще. Исчез настолько, что она знает о нем только из публикаций в «Правде». Я написала ему на полевую почту и дала телеграмму в «Правду» о том, что буду в Москве. В нашей комнате на Калужской лопнула батарея, и в квартире каток, поэтому Тетя Варя и поступила сторожем в учреждение, которое хоть как-то отапливается. Тетя Варя говорит, что Борис на Калужской даже до того, как там лопнула батарея, ни разу не был, приезжая с фронта. Где же он обитает? Где живет? Конечно же, он появится здесь… теперь… сейчас… стук… в дверях Борис.
Москва! Моя Москва! Застывшая в холоде, жалкая, оскверненная, оскорбленная, поруганная не немцами — нами. Бог создал сердце вместительным для горя, иначе бы оно разорвалось. Мой Никитский бульвар мертвый. По городу бродят, как зачумленные, одиночки. Грязь. Черные дыры пустых окон, а ночью город страшный, как после чумы.
— Окаянные, негодяи, мерзавцы, преступники, что вы сделали с Россией! Вашего Сталина надо судить как уголовника! Как убийцу! Его надо расстрелять! Он истукан!
Борис больно рванул меня за руку и вытащил из номера в коридор.