нет иного выхода из нищеты... 
Собрание молчаливо, напряженно слушает слова Панаса, и откуда-то из этой напряженности вырвался крик, остановил Панаса:
 — Где же выход, скажи, где?
 — Ага, где, где он? — поддержали еще несколько голосов.
 — В создании колхоза выход, вот где,— ответил Панас,— иного выхода нет, иной путь — это тот же, старый, путь к старому.
 — Так почему ж,— спросил тот же голос,— нету того, о чем говорите вы?
 — На словах, наверное, только есть,— сказал кто-то из толпы.
 — Неправда, гражданин, есть и практика, и очень хорошая. Есть немало колхозов, коммун, вот хотя бы Новиковская у вас в районе.
 — Благодарим, товарищ,— откликнулось несколько иронических голосов,— за такое добро! Не дай бог познать такую жизнь, как в той их коммуне.
 — Почему? А что ж там такого страшного? — спрашивает Панас.
 — Почему? Не знаете? Так я скажу, перед всеми скажу, перед народом...
 С койки поднялась женщина, расстегнула ворот кожуха, отбросила с головы на плечи платок.
 — Беднячка я, все это знают. Я была в Новиках в коммуне. Я испытала, что есть за счастье в коммуне. Привезла я в коммуну и коника, и повозочку, и плужок, и коровку с телкою.— Она заплакала и продолжала сквозь слезы, растягивая слова: — Гнула спину, горевала, работая от темна до темна, вечно недосыпала, недоедала, недопивала, а там такой нашему брату почет, что если больной ты, так лодырь и вон иди... Каскевич там над всеми пан... Выгнал с коником одним, с санями поломанными, а корову взяли, свинок взяли... Не знаете? Так я скажу, как там живут. Голые да босые ходят все, только он в сапожках и пальто, только у него покои, а у коммунаров вши по стенам ползают, хлеб с тараканами едят они... Вот почему я от такой жизни ушла, чтобы не знать ее больше никогда, чтобы не ведать...
 — Конечно, от хорошей жизни не побежит зазря человек,— сказал кто-то.
 — Разве бы я от добра ушла. Дети там голые, босые, хворают все от жизни той.
 Спорить было бесполезно, и Панас решил послать от деревни в коммуну крестьян, чтобы они посмотрели сами, чтобы сами проверили жизнь в коммуне. И когда собрание немного успокоилось, он предложил послать в Новики делегацию.
 — Неправду тетка о коммуне говорит, налгала уж очень много, пускай делегаты сами поедут и проверят,— сказал он.
 — Не надо нам делегации,— закричало опять несколько голосов,— и так все знаем.
 — Нет, не знаете и верите всему.
 — Потому что оно так и есть, поэтому верим.
 Но большинством собрание согласилось с предложением, и делегацию выделили. Когда голосовали состав делегации, из середины кто-то сказал:
 — Гляди не гляди, добра, наверное, мало там.
 Говорили еще.
 Панас внимательно слушал короткие крикливые и тихие замечания крестьян и думал, как ответить на эти замечания, чтобы собрание поняло его. А собрание говорило. И в коротких замечаниях были и жалобы, и недоразумения, и скрытая злая ирония.
 Потом сзади поднялся старик, переступил передние ряды, снял шапку и дрожащим голосом заговорил:
 — Я весь век свой, товарищ, аж сорок пять лет, в коллективе прожил, а теперь опять вы сгоняете...
 Кто-то захохотал. Старик замолчал, оглянулся вокруг и сел.
 — Он у пана батраком был,— объяснил кто-то.
 Дед услышал это, опять поднялся, опять заговорил:
 — Освободили нас было от панщины, от звонков этих, а теперь, стало быть, опять звонки, а мы ненавидим их...— И дед опять сел. Тогда заговорила, захлебываясь от скороговорки, старая женщина.
 — Правду Демид говорит, правду, почему опять звонки? Дайте пожить нам хоть несколько лет вольно, чтоб иикто надо мной не стоял, а тут опять в батраки иди в том колхозе...
 Сердце Панаса сжимается от боли и обиды, почему не понимают, что колхоз — это их хозяйство.
 — Почему в батраки? — спрашивает он.— Колхоз ведь ваш, ваше это хозяйство будет. Всех вас.
 Камека до этого сидел молча, слушал и курил. Теперь он решил включиться в прения.
 — Стыдно, граждане,— заговорил он, поднимаясь за столом,— как это вы не понимаете, что товарищ говорит. Войдете в колхоз, и все: дома хозяин — и там хозяин, только над всем уже хозяин.
 — А что будет,— спросила женщина,— если я не пойду в колхоз, вот режьте, стреляйте меня, а я не пойду? Что?
 — Что? — Камека на некоторое время задумался.— А вот ты, хозяин, едешь по шляху, и все мы из Терешкиного Брода едем, а на шляху забор поставили, так мы объезжать его будем или отбросим в сторону от шляха, чтобы не мешал? Мне кажется, что все понятно. Если вся Беларусь, весь СССР пошел в колхозы, один ничего не сделаешь...
 — В кусты, значит?
 И за этим заговорило собрание, зашумело, и все: и слова Камеки, и крикливые слова женщины, спорившей с ним,— потерялось в общем шуме. Камека еще что-то говорил, потом замолчал и смотрел на собрание, качая головой. Панас взял слово, чтобы разъяснить то, что сказал Камека.
 — Не в кусты, товарищи,— сказал он,— это неправильно будет, этого никто делать не станет. Мы убеждаем вас идти в колхоз потому, что нет иного пути у крестьянина, чтобы улучшить свою жизнь, а кто не захочет идти в колхоз, его воля. Пусть сам решает, как поступить, но, известное дело, если вся деревня в колхозе, а один или два — нет, так не дадут же им земли в центре колхозного массива, а с краю отрежут где-нибудь, вы это сами понимаете.
 — А если все не пойдут?
 — Почему не пойдут? Я уверен, что если не все, то большинство будет в колхозе, и уже весною вы коллективно выедете на колхозное поле...
 Еще долго продолжалось собрание.
 Горячие бурные прения то вырастали в общий говор, и тогда ничего нельзя было разобрать, то переходили в крикливые краткие речи отдельных крестьян, вкладывавших в эту свою речь лишь свои собственные желания и сомнения, то принимали характер переговоров между Панасом и каким-нибудь крестьянином, то опять перерастали в говор.
 В хате душно и угарно от дыма. Синий махорочный дым висит под потолком в хате, словно туман, и окутывает собою лица людей. В дыму мигает, вот-вот погаснет, небольшая тусклая лампа.
 Было четыре часа утра. На дворах под поветями давно уже перекликались петухи.
  * * *
 Больно стоять коленями на твердом току. Ноют ноги.