к Преподобному… уйду. Все я да я… и без меня управитесь. И Ондрюшка меня заступит, и Степан справится… по филёнкам-то[13] приглядеть — велико дело! А по подрядам сновать — прошла моя пора. Косой не запьянствует, нечего бояться… коли дал мне слово-зарок — из уважения соблюдёт. Как раз самая пора, теплынь, народу теперь по всем дорогам… Не-эт, меня не удержите.
— А меня-то… обещался ты, а?.. — спрашиваю я его и чувствую горько-горько, что меня-то уж ни за что не пустят. — А меня-то, пустят меня с тобой, а?..
Он даже и не глядит на меня, все разбирается.
— Пустят тебя не пустят — это не мое дело, а я все равно уйду. Не-эт, не удержите… всех, брат, делов не переделаешь, не-эт… им и конца не будет. Пять годов, как Мартына схоронили, все сбираюсь, сбираюсь… Царица Небесная как меня сохранила, — показывает Горкин на темную иконку, которую я знаю, — я к Иверской сорок раз сходить пообещался, и то не доходил, осьмнадцать ходов за мной. И Преподобному тогда пообещался. Меня тогда и Мартын просил-помирал, на Пасхе как раз пять годов вышло вот: «Помолись за меня, Миша… сходи к Преподобному». Сам так и не собрался, помер. А тоже обещался, за грех…
— А за какой грех, скажи… — упрашиваю я Горкина, но он не слушает.
Он вынимает из сундучка рубаху, полотенце, холщовые портянки, большой привязной мешок, заплечный.
— Это вот возьму и это возьму… две сменки, да… И еще рубаху, расхожую, и причащальную возьму, а ту на дорогу, про запас. А тут, значит, у меня сухарики… — пошумливает он мешочком, как сахарком, — с чайком попить — пососать, дорога-то дальная. Тут, стало быть, у меня чай-сахар… — сует он в мешок коробку из-под икры с выдавленной на крышке рыбой, — а лимончик уж на ходу прихвачу, да… ножичек, поминанье… — сует он книжечку с вытесанным на ней золотым крестиком, которую я тоже знаю, с раскрашенными картинками, как исходит душа из тела и как она ходит по мытарствам, а за ней светлый Ангел, а внизу, в красных языках пламени, зеленые нечистые духи с вилами, — а это вот, за кого просвирки[14] вынуть, леестрик… все по череду надо. А это Сане Юрцову вареньица баночку снесу, в квасной послушание теперь несет, у Преподобного, в монахи готовится… от Москвы, скажу, поклончик-гостинчик. Бараночек возьму на дорожку…
У меня душа разрывается, а он говорит и говорит и все укладывает в мешок. Что бы ему сказать такое?..
— Горкин… а как тебя Царица Небесная сохранила, скажи?.. — спрашиваю я сквозь слезы, хотя все знаю.
Он поднимает голову и говорит нестрого:
— Хлюпаешь-то чего? Ну, сохранила… я тебе не раз сказывал. На́ вот, утрись полотенчиком… дешевые у тебя слезы. Ну, ломали мы дом на Пресне… ну, нашел я на чердаке старую иконку, ту вон… Ну, сошел я с чердака, стою на втором ярусу… Дай, думаю, пооботру-погляжу, какая Царица Небесная, лика-то не видать. Только покрестился, локотком потереть хотел… ка-ак загремит все… ничего уж не помню, взвило меня в пыль!.. Очнулся в самом низу, в бревнах, в досках, все покорежено… а над самой над головой у меня здоровенная балка застряла! В плюшку бы меня прямо!.. — вот какая. А робята наши, значит, кличут меня, слышу: «Панкратыч, жив ли?» А на руке у меня — Царица Небесная! Как держал, так и… чисто на крылах опустило. И не оцарапало нигде, ни царапинки, ни синячка… вот ты чего подумай! А это стену неладно покачнули — балки из гнезд-то и вышли, концы-то у них сгнили… как ухнут, так все и проломили, накаты все. Два яруса летел, с хламом… вот ты чего подумай!
Эту иконку — я знаю — Горкин хочет положить с собой в гроб, — душе чтобы во спасение. И все я знаю в его каморке: и картинку Страшного суда на стенке, с геенной огненной, и «Хождения по мытарствам преподобной Феодоры», и найденный где-то на работах, на сгнившем гробе, медный, литой, очень старинный крест с «Адамовой главой»[15], страшной… и пасочницу[16] Мартына-плотника, вырезанную одним топориком. Над деревянной кроватью, с подпалинами от свечки, как жгли клопов, стоят на полочке, к образам, совсем уже серые от пыли просвирки из Иерусалима-града и с Афона, принесенные ему добрыми людьми, и пузыречки с напетым маслицем, с вылитыми на них угодничками. Недавно Горкин мне мазал зуб, и стало гораздо легче.
— А ты мне про Мартына все обещался… топорик-то у тебя висит вон! С ним какое чудо было, а? Скажи-и, Го-оркин!..
Горкин уже не строгий. Он откладывает мешок, садится ко мне на подоконник и жестким пальцем смазывает мои слезинки.
— Ну чего ты расстроился, а? Что ухожу-то… На доброе дело ухожу, никак нельзя. Вырастешь — поймешь. Самое душевное это дело — на богомолье сходить. И за Мартына помолюсь, и за тебя, милок, просвирку выну, на свечку подам, хороший бы ты был, здоровье бы те Господь дал. Ну куда тебе со мной тягаться, дорога дальняя, тебе не дойти… По машине вот можно, с папашенькой соберешься. Как так я тебе обещался?.. Я тебе не обещался. Ну, пошутил, может…
— Обещался ты, обещался!.. Тебя Бог накажет! Вот посмотри, тебя Бог накажет!.. — кричу я ему и плачу и даже грожу пальцем.
Он смеется, прихватывает меня за плечи, хочет защекотать.
— Ну что ты какой настойный, самондравный! Ну ладно, шуметь-то рано. Может, так Господь повернет, что и покатим с тобой по дорожке по столбовой… А что ты думаешь! Папашенька добрый, я его вот как знаю. Да ты погоди, послушай: расскажу тебе про нашего Мартына. Всего не расскажешь… а вот слушай. Чего сам он мне сказывал, а потом на моих глазах все было. И все сущая правда.
— Повел его отец в Москву на роботу… — поокивает Горкин мягко, как все наши плотники, володимирцы и костромичи, и это мне очень нравится, ласково так выходит. — Плотники они были, как и я вот, с нашей стороны. Всем нам одна дорожка — на Сергиев Посад. К Преподобному зашли, чугунки[17] тогда и помину не было. Ну, зашли, все честь честью… помолились-приложились, недельку Преподобному пороботали топориком, на монастырь, да… пошли к Черниговской, неподалечку, старец там проживал — спасался. Нонче отец Варнава там народ утешает — басловляет[18], а то до него был, тоже хороший такой, прозорливец. Вот тот старец благословил их на хорошую роботку и говорит пареньку,