Внезапность болезни и смерти Лувуа возбудила много толков, и они еще усилились, когда вскрытие показало, что он был отравлен.[80] Он пил много воды, и в его кабинете на камине всегда стоял кувшин, из которого он наливал себе воду. Стало известно, что он пил из него, направляясь работать с королем, а также что между его выходом вместе с другими придворными с королевского обеда и возвращением в свой кабинет, где он взял необходимые для работы с королем бумаги, туда заходил полотер и несколько минут оставался там в полном одиночестве. Полотера арестовали, бросили в тюрьму, началось следствие, но он просидел там всего четыре дня и по приказу короля был освобожден, все имевшиеся уже протоколы сожгли и. запретили проводить дальнейшее расследование. Даже говорить об этом было опасно, семья Лувуа всячески пресекала подобные слухи, и, таким образом, ни у кого не было сомнений, что на этот счет отданы совершенно точные распоряжения. Так же старательно замяли историю с врачом, случившуюся несколькими месяцами позже, хотя первые толки о ней пригасить сразу не удалось. По случайности я знаю ее совершенно достоверно; она слишком необычна, если можно так выразиться, и потому заслуживает, чтобы завершить ею все те любопытные и интересные сведения, которые тут были рассказаны о столь значительном министре, каким был г-н де Лувуа. У моего отца много лет служил конюшим перигорский дворянин хорошего рода, приятной внешности, строгих правил, имеющий высокопоставленных родственников; фамилия его была Клеран. Эт^т Клеран решил искать удачи на службе у Лувуа; он сообщил об этом моему отцу, который, желая ему добра, счел правильным его решение оставить нас и перейти в конюшие к г-же де Лувуа; было это года за два-три до смерти министра. Клеран навсегда сохранил привязанность к нашей семье, мы же отвечали ему дружбой, и он посещал наш дом так часто, как ему удавалось. Он остался на службе у г-жи Лувуа и после смерти ее мужа и рассказал мне, что Серон, домашний врач министра, ставший врачом и г-на де Бар-безье, продолжал жить в своей комнате в помещениях суперинтендантства в Версальском дворце, каковые помещения Барбезье сохранил за собой, хотя и не унаследовал ведомства дворцовых строений; и вот через несколько месяцев после смерти Лувуа этот Серон забаррикадировался у себя в комнате и так кричал, что на его крики сбежался народ, но он не открывал дверь и продолжал кричать почти весь день, не желая слушать ни о какой помощи ни от мирян, ни от духовных лиц; дверь его так и не смогли открыть, а под конец услыхали, как он кричит, что получил по заслугам за то, что сделал со своим хозяином, что он злодей, недостойный жалости; часов через десять, исполненный отчаяния, он умер, но так ни с кем и не стал говорить и не назвал ни одного имени. Слухи после этого происшествия возобновились, но передавали их шепотом, так как громко говорить было небезопасно. Кто приказал нанести удар? Это окутано густым мраком. Друзья Лувуа, полагая, что тем самым почтят его, подозревали иностранные державы. Но отчего же они так долго медлили, ежели какая-нибудь из держав и вправду задумала столь мерзкое дело? Несомненно одно: король на такое был совершенно не способен, и никому не пришло бы в голову заподозрить его. Вернемся же, однако, к нему.
Рисвикский мир, столь дорого купленный, столь необходимый и желанный после огромного и долгого напряжения сил, казалось, принесет наконец-то Франции передышку. Королю было шестьдесят лет, и он полагал, что достиг всех вершин славы. Его великие министры умерли, не оставив после себя учеников. Ушли не только великие полководцы, но даже многие из тех, кого они взрастили, а на остальных нельзя было рассчитывать в случае новой войны либо из-за возраста, либо из-за состояния здоровья, и Лувуа, который выл от ярости под гнетом былых военачальников, установил такой порядок, чтобы в будущем не могли появиться новые, кто своими талантами сумел бы затмить его. Он давал продвигаться лишь тем, кто постоянно нуждался бы в его поддержке. Плодами этих своих трудов он не успел воспользоваться, но государство тяжело поплатилось за них и до сих пор еще продолжает страдать. Не успели заключить мир, не успели насладиться им, а король в своем тщеславии пожелал удивить Европу демонстрацией своей мощи, которую почитали уже сокрушенной, и поистине удивил. Такова была причина устройства пресловутого Компьеньского лагеря, где, желая якобы показать своим внукам, принцам, картины войны, король явил такое великолепие и двора, и всех многочисленных войск, какого не знали ни знаменитейшие турниры, ни славнейшие встречи государей. Это привело к новым расходам сразу после окончания долгой и тяжелой войны. Все полки еще долгие годы испытывали тяготы после него, а иные и через два десятка лет не смогли расквитаться с долгами. Здесь мы лишь бегло коснемся этого слишком хорошо известного смотра: ранее о нем было рассказано достаточно подробно. Очень скоро пришла пора пожалеть о столь безумных и неуместных тратах, предпринятых после только что кончившейся войны 1688 года, вместо того чтобы дать стране передышку, оправиться и восстановить население, понемножку снова наполнить королевские сундуки и всяческие склады, восстановить военный и торговый флот, позволить в течение нескольких лет утихнуть ненависти и страхам, потихоньку разъединить тесно сплотившихся созников, грозных именно своим единством и, действуя предусмотрительно, используя всевозможные разногласия между ними, довести до полного распада лигу, которая была столь пагубной, а в дальнейшем могла стать и гибельной для Франции. К тому же настоятельно призывало и состояние здоровья двух монархов, один из которых[81] благодаря безмерной мудрости, умелой политике и образу действий достиг такой власти и влияния в Европе, что мог все в ней привести в движение, а другой,[82] владыка самой огромной монархии, не имел ни дядьев, ни теток, ни братьев, ни сестер, ни потомства. И действительно, не прошло и четырех лет после заключения Рисвикского мира, как умер король Испании, а король Вильгельм не намного пережил его. И тут-то тщеславие короля, следствием которого стало известное событие, заставившее взяться за оружие всю Европу, привело наше великое и прекрасное королевство на край гибели. Но тут следует вернуться назад.
Уже говорилось, что король боялся ума, талантов и благородства чувств даже у своих генералов и министров. Это добавило к власти Лувуа весьма удобное средство препятствовать повышению по службе любому заслуженному человеку, который покажется ему опасным, а также с ловкостью, о которой будет рассказано ниже, мешать подготовке офицеров для замещения генеральских должностей. Если рассмотреть окружение короля с той поры, как он при обстоятельствах, о которых уже говорилось, стал ревновать к уму и заслугам, то найдется лишь очень небольшое число придворных, которым ум не стал препятствием к карьере; при этом следует исключить сановников и простых придворных, с которыми он мирился из-за их возраста или же по привычке, поскольку сам не выбирал и не приближал их, а достались они ему от первых лет самостоятельного правления, начавшегося со смерти кардинала Мазарини. Г-н де Вивонн, обладавший бездной остроумия, развлекал его, но опасений не внушал: король с удовольствием пересказывал его забавные истории. Притом он был братом г-жи де Монтеспан, а это было немало, хотя, кажется, как брат не одобрял поведения сестры; кроме того, король застал его в звании обер-камергера. Г-на де Креки король застал в той же должности, которая весьма помогала ему; к тому же вся жизнь его была заполнена наслаждениями, чревоугодием, игрой в карты по крупной, и это успокаивало короля, с юности привыкшего к нему. Герцог дю Люд, также бывший камергером в те первые годы, удерживался благодаря знанию моды, красивой внешности, галантности и страсти к охоте; в сущности говоря, хоть все трое и были весьма умны, но направление их ума не могло внушить опасений, поскольку оно было таким, каким и должно быть у истинных царедворцев. Катастрофа, случившаяся с герцогом де Лозеном,[83] чей ум был совершенно иного свойства, стала отместкой короля за его непохожесть, и даже небывалое и блистательное его возвращение к власти сблизило его с королем лишь внешне, о чем свидетельствуют слова, сказанные королем во время свадьбы герцога маршалу де Лоржу. О герцогах де Шеврезе и де Бовилье говорилось в своем месте. Что же касается остальных, то под конец они так тяготили его, что он давал это почувствовать большинству из них и радовался смерти каждого, как избавлению. Он не смог удержаться и высказал свою радость по случаю кончины г-на де Лафейада и парижского архиепископа Арле и, при всей своей сдержанности и осмотрительности, в Марли за столом, где присутствовали герцогини де Шеврез и де Бовилье, громогласно заявил, что никогда в жизни не испытывал такого облегчения, как от смерти Лувуа и брата его де Сеньеле. После всех вышепоименованных лиц рядом с ним были только двое, отличавшиеся незаурядным умом: канцлер Поншартрен, которого король едва терпел еще задолго до его отставки и, по правде сказать, с удовольствием отделался от него, хотя и пытался это скрыть, а также Барбезье, о чьей ранней смерти в цвете лет и на вершине карьеры сожалели все. В своем месте рассказано, что в тот день за ужином в Марли король не мог скрыть свою радость.[84]