Мигунов был старше других ребят в девятом классе. Ему уже исполнилось семнадцать лет, у него росли усы и борода, и он каждое утро пользовался электробритвой «Нева». Кроме того, он курил сигареты и катался на мотороллере. Помимо этих чисто мужских привычек, у него были и мужские переживания. Например, недели полторы назад Гришка бросил курить. С искажённым мукой лицом он сосал на переменах пустой мундштук, и всё это видели. А по вечерам — о чём тоже знали все — он два раза в неделю навещал старушку, которую сбил, мчась на мотороллере. И эти в высшей степени мужские Гришкины беды внушали, по-видимому, Инне сострадание.
Однажды она поехала вместе с Мигуновым проведать старушку и с заднего сиденья мотороллера помахала рукой переходившему улицу Виктору. После чего Мигунов умчал её на второй космической скорости, а Виктор забыл, в какую сторону шёл…
Виктор решительно не понимал, как она может сочувствовать Гришке. Он не видел в Гришкином отвыкании от сигарет ни геройства, ни мученичества, поскольку того никто не заставлял приучаться к курению. И точно так же Виктор считал, что Мигунов вполне мог не сбить с ног старушку, если б не мчался что есть духу неизвестно зачем. То, что беды, в которых Гришка сам виноват, могут казаться Инне испытаниями, выпавшими на долю его сильного характера, поражало Виктора. Ему даже как-то пришло в голову, что Инна только делает вид, будто Гришкины переживания ей небезразличны. И, вероятно, именно поэтому вторая строчка его стихотворения в последнем и окончательном варианте звучала так:
«А ты?.. Ты дразнишь и тревожишь…»
II
Неизвестно, что произошло бы дальше с только что написанными стихами Виктора, если бы в тот день, когда он принёс их в школу, его брата Алёшу Громаду, ученика шестого класса той же школы, и ученика тоже шестого класса, Ваську Тушнова, не привели на большой перемене к директору школы.
— Драчунов из шестого «Б» — ко мне, — произнёс Иван Еремеевич с порога кабинета.
Алёша и Васька вошли, сопровождаемые девятиклассником Михаилом Матвеевым и руководителем школьного кружка художественного чтения Глебом Анисимовичем. Глеб Анисимович и Михаил Матвеев приблизились к директорскому столу, а Алёша с Васькой остались у дверей.
— Вы сказали «драчунов — ко мне», Иван Еремеевич, между тем драчун тут только один… — проговорил Глеб Анисимович.
У него был такой артистический голос, такая великолепная дикция, что казалось странным, если этим голосом он не стихи по радио читал и не монологи со сцены произносил, а сообщал что-нибудь обыденное, стоя от вас к тому же в двух шагах.
— Вот этот, Тушнов, — пояснил Матвеев.
— Да, этот Тушнов на моих глазах, как говорится, ни с того ни с сего смазал по физиономии этого мальчика… — продолжал Глеб Анисимович.
— Алёшу Громаду, — вставил Матвеев.
— …Алёшу Громаду, который от этой затрещины отлетел на несколько шагов и едва не упал.
Алёша печально подтвердил:
— Я с трудом сохранил равновесие.
После этого директор спросил:
— Тушнов, почему ударил Громаду?
И услышал в ответ:
— Он мне не давал марку…
Директор не понял:
— Какую марку?
А Васька пожал плечами.
Тогда директор спросил Алёшу:
— Что же произошло?
И Алёша принялся охотно объяснять:
— Это очень ценная марка, поэтому я… Она ценилась ещё тогда, когда она была просто маркой голландской колонии. И теперь, представляете себе, она стала маркой бывшей колонии! — Он вынул марку из нагрудного карманчика куртки. — Вот она!
— Как тебе удалось достать? — спросил директор, разглядывая марку. — Выменял?
— Да, на две, — живо ответил Алёша. — Тоже ценных… Но тех у меня, Иван Еремеич, остались дубликаты.
— Толково, — сказал директор, возвращая Алёше сокровище. Потом взглянул на Тушнова: — Что ж ты молчишь? (Васька пожал плечами: «А вы, мол, мне подсказываете, что говорить?..») Не просишь у Громады прощения?
Немедля Тушнов отрывисто произнёс:
— Извини, Громада.
На что Алёша ответил несколько театрально:
— Если ты сожалеешь о своём поступке, я тебя прощаю, Василий.
— Ага, — сказал Василий, подумав о том, что пробыл в директорском кабинете уже вполне достаточно. — Можно идти? — спросил он буднично.
И тут как раз послышался звонок, возвещавший о конце перемены.
— Нет, — ответил директор. Затем повернулся к Алёше Громаде и Михаилу Матвееву: — Вы свободны, идите в классы.
И оба ушли, а Тушнов остался. На лице его появилось выражение недоумения. Точно до этой минуты всё было в порядке вещей, «нормально», как говорил он по всякому поводу, а теперь начинается, неизвестно для чего, нечто излишнее.
— Он же меня извинил, так? — пробормотал Васька. — Чего ж тут…
— Ты находишься в кабинете директора, Василий Тушнов! — напомнил Глеб Анисимович своим великолепным, звучным и гибким голосом. (Слыша этот роскошный голос, невольно думалось, что Глеб Анисимович бедновато одет. Пожалуй, не будь у него такого роскошного голоса, это просто не бросалось бы в глаза и никто не замечал бы, что его костюм немного потрёпан.)
— Видишь ли, Громада тебя простил, а я — нет, — сказал директор спокойно. — Возможно даже, что я сочту нужным исключить тебя из школы.
— За что? — спросил Тушнов хрипловато.
Директор не отвечал. Потом спросил сам:
— Когда, по-твоему, можно бить человека по лицу?
Пытаясь угадать, чего от него ждут, Васька пробурчал:
— Никогда нельзя… Только простил же Громада…
— Ну, почему же — никогда? — жёстко осведомился директор. — Если человек грязно оскорбляет женщину, нужно ему…
— Как это — «грязно оскорбляет»?.. — Тушнов наивно и непонимающе поглядел в глаза директору. Ваську забавляло, когда, запинаясь и затрудняясь, старшие потешно неподходящими словами рассказывали о том, о чём, по их мнению, ему лучше не знать и что ему, однако, давно известно во всех подробностях.
Но директор ответил коротко и сразу:
— Ты знаешь как. Вот за такое следует бить по щекам. А ударить просто так — это… — Иван Еремеевич возмущённо смолк.
— Ты, вероятно, знаешь, Тушнов, чем отвечал в старину на пощёчину порядочный человек? — спросил Глеб Анисимович.
— Не. Не знаю, — ответил Васька. И он действительно не знал.
— Вызовом на дуэль! — сообщил Глеб Анисимович. — Может быть, ты не читал пушкинского «Выстрела»? — спросил он с брезгливым состраданием.
Васька затряс головой отрицательно, украдкой следя за тем, какое это производит впечатление. Чутьё невнятным шепотком подсказало ему, что его невежество может, пожалуй, в известной мере смягчить педагогов.
— Так тебе незнакомо это?! — И, приблизившись к Тушнову на расстояние шага, Глеб Анисимович наизусть прочитал: — «Главное упражнение его состояло в стрельбе из пистолета. Стены его комнаты были все источены пулями, как соты пчелиные. Искусство, до коего достиг он, было неимоверно, и если б он вызвался пулей сбить грушу с фуражки кого б то ни было, никто б в нашем полку не усумнился подставить ему своей головы».
Васька слушал и чувствовал смущение от какой-то неопределённости происходящего. Это было нечто среднее между нахлобучкой и концертом. Он даже не знал, как ему теперь держаться…
— Не узнаёшь этот отрывок? — спросил Глеб Анисимович.
— Проходили, возможно, — ответил сумрачно Тушнов.
— «Возможно»?.. Печально, — промолвил Глеб Анисимович с горечью. Он сделал выразительную паузу и медленно, будто думая вслух, прочитал: — «Мы полагали, что на совести его лежала какая-нибудь несчастная жертва его ужасного искусства».
Глеб Анисимович пытливо взглянул на Тушнова, желая, может быть, определить, нашло ли его чтение какой-нибудь отзвук, а Ваське почудился вдруг в последней фразе упрёк.
— Ну что я сделал?.. — ворчливо запричитал он. — И ведь извинился — пожалуйста! А что я сделал?
— Стань в угол! — резко сказал директор. — Вон в тот!
Он указал на дальний угол в глубине кабинета. Тушнов секунду колебался, затем, пожав плечами, подчинился. И директор с Глебом Анисимовичем повели между собой неторопливый разговор, будто его уже не было в комнате.
— Вот… Это не первый случай, когда в классе-то проходили, а следа в душе не осталось никакого… — Иван Еремеевич покачал головой.
— Не только в душе — в памяти. Что, я бы сказал, ещё более странно, — добавил Глеб Анисимович.
— Да, на уроке у ребят, я замечаю, с литературой складываются… порой, конечно… очень уж официальные отношения.
— Как говорится, увы, это так, — подтвердил Глеб Анисимович с унылой скорбностью.
— Тут у нас три года работал литкружок, — продолжал директор. — Довольно много ребят в нём занималось — больше, правда, старших. И они, понимаете, были с литературой на короткой ноге. В хорошем смысле.