вить кровати и диваны. Чтобы не реквизировали особняк. В случае тревоги она заявит, что нас здесь живет пятнадцать человек, и покажет кровати. Кстати, с введением комендантского часа мы часто ночуем то у одного, то у другого. Так во всем Париже делается... Особняк, реквизированный немцами, представляешь? - продолжал Валентин, который родился и вырос здесь и только после женитьбы уехал с авеню Ван-Дейка. - Пока нас обходят стороной.
- Слава богу! - произнесла Агнесса и, проглотив несколько кусков в молчании, спросила: - А ты не знаешь, куда меня положат?
- Да в твою комнату, на четвертом этаже.
- Чудесно.
- С зимы сорокового года твою постель застелили. А прислуге велено каждый день открывать и закрывать ставни, как будто в комнате живут. По причине, о которой я тебе уже сказал, а также для получения лимита на электричество. Вообрази, ты фигурируешь в списке числящихся на этой площади, папа сам подписал бумаги. Ничего не поделаешь, ложь во спасение. Тебя это шокирует? - осведомился он, видя, что Агнесса молчит.
- Конечно, нет, Валентин!
Рассеянно блуждая взглядом по огромной комнате, в углах которой залегла тень, подчеркивавшая, увеличивавшая ее размеры, Агнесса думала о том, что, сама того не зная, продолжала обитать, или, вернее, вновь стала обитать здесь, осталась составной частицей семьи. Возможно, это только иллюзия, наверное так, но иллюзия эта порождена оккупацией, войной, и поэтому нельзя не признать ее убедительности. Агнесса за обе щеки уплетала великолепный кроличий паштет: где они только достают такую прелесть? Очевидно, из Солоньского поместья?
- Не думаю, - отозвался Валентин. - Если не ошибаюсь,
это здешнее производство. Тетя Эмма отвела часть сада под настоящую животноводческую ферму. С птичьим двором и крольчатником под крыльцом. Помнишь низенькую арку, где мы играли детьми?
- Склеп, - улыбаясь, уточнила Агнесса.
- Правильно, склеп.
Старик Эмиль, убрав со стола и поставив перед Агнессой компот, попросил разрешения удалиться: пришла его очередь дежурить при покойнике.
- Кстати, Валентин, - спросила Агнесса, когда старик ушел, - скажи, мама не больна? Она произвела на меня просто ужасное впечатление, я даже не сразу ее узнала. Что с ней?
- Как что? - ответил Валентин, удивленно взглянув на сестру. - Ты же сама знаешь, что с ней. Да то, что Симон в плену.
- Господи!
Агнесса отложила ложку в сторону, Ей внезапно открылась глубина материнского горя и глубина собственного своего равнодушия к случившемуся. Узнав, что брат в плену, Агнесса сразу подумала о том, какие испытания выпадают на долю военнопленных, встревожилась и в мыслях примирилась с братом, но ни разу в этой связи она не подумала о матери. О матери, чья исступленная страсть к Симону была ей давно известна и чьи страдания легко можно было себе вообразить. Эта женщина не любила никого на свете, кроме двух своих сыновей; Валентину она дарила нежность и заботу, но Симон, старший сын, был великой любовью всей ее жизни. Чего бы она не сделала, чего она уже не сделала ради него? Симону было сорок лет; сорок лет и длилась эта любовь. Даже женитьба сына не отдалила их друг от друга, а потом сын овдовел, и мать приложила руку к устройству его второго брака. Все обстоятельства, ослабляющие с годами связь между матерью и сыном, не имели никакой власти над Мари Буссардель. Эта мать продолжала любить, невзирая на то, что опустели детские, невзирая на невесток, невзирая на все превратности судьбы. А сейчас она продолжала любить, невзирая на колючую проволоку немецкого лагеря для пленных офицеров. Как это Агнесса не догадалась о муках своей матери, как час тому назад, глядя на изможденное ее лицо, не подметила на нем печати страдания? Она упрекнула себя за бесчувственность.
А тем временем Валентин продолжал развивать свою мысль:
- Все это очень просто, Агнесса; если я отношусь сейчас к Симону иначе, то главным образом из-за мамы. Помнишь, после смерти бабуси мы с Симоном были в холодных отношениях?
- Как же, помню, - поспешила ответить Агнесса.
И в самом деле, она помнила, В период между Мюнхенским соглашением и "странной войной" Валентин, воспользовавшись новогодними каникулами, приехал в Пор-Кро повидаться с сестрою. За несколько месяцев до того скончался Ксавье, у Агнессы родился ребенок, разрыв между нею и семьей оба враждующих лагеря считали бесповоротным, но в самой долине Монсо зрела другая свара: наследники оказались недовольны вскрытым незадолго до того завещанием бабуси. Симон неожиданно для всех получил по завещанию гораздо большую долю, чем ему полагалось, и все родственники запротестовали против этой несправедливости, кроме Мари Буссардель, которая заявила, что она ни во что не намерена вмешиваться. Обойденные завещанием открыто заговорили о незаконном присвоении наследства, и Валентин пытался завербовать Агнессу в лагерь смутьянов. Но тщетно: Агнесса отправила младшего брата домой ни с чем; и сейчас ей не хотелось вспоминать об этом маневре Валентина и о том чувстве отвращения, которое оставила после себя их беседа.
- Но вот чего ты не знаешь, - продолжал Валентин, которому хотелось оправдать себя в глазах сестры, - вопреки тому, что моя позиция была неоспорима, вопреки всем моим доводам, вернее, даже неопровержимым доказательствам, я несколько месяцев спустя, когда началась война, вдруг как-то понял, что Симон на передовой. А меня прикомандировали к Цензурному комитету. И я, конечно, все забросил, взял и запер папку с документами в шкаф. И больше ее не трогал. Вплоть до августа. Когда меня демобилизовали в Бордо, я приехал к Элен и детям в Солонь, где уже находились папа с мамой. Мама в буквальном смысле слова ни на минуту не смыкала глаз целых два месяца, с тех пор как Симон перестал писать. Когда от него из лагеря пришла первая открытка, я отобрал бумаги у Элен, которая повсюду возила их с собой, сжег папку, даже не раскрыв ее, и сообщил об этом маме. Мама стала меня целовать, заплакала. Ну как? - спросил он, не дождавшись от сестры похвал. Ты не одобряешь мой поступок?
- Еще бы! Конечно, одобряю.
С минуту Агнесса сидела, словно завороженная рассказом брата; ей представилось, что она видит жену Валентина Элен, которая мчится по скорбным дорогам исхода, боясь потерять своих детей, свои бриллианты, свои самые ценные сокровища, среди которых - папка с обвинительным актом брата против брата.
- А когда бедняга Симон вернется из плена, - заключил Валентин, - я, во всяком случае, не вспомню обо всем этом. Он честно заработал суэцкие акции!
- Ему достались суэцкие акции?
-- Ну ясно! Все суэцкие акции бабуси оставлены ему особым пунктом завещания, по которому они не подлежат разделу. А ты представляешь, какой это был пакет!
Вновь в ушах Агнессы зазвучал уже давно забытый язык. И говорит этим языком ее родной брат Валентин. Валентин - самый нехищный среди всех прочих акул. И все же говорит он, как истый Буссардель. Ни на один день не переставал он говорить, как Буссардель. Его объяснения и его лексикон вернули Агнессу в привычную обстановку авеню Ван-Дейка. И на сей раз все встало на место: и декорации, и сама атмосфера.
- Ты хорошо поступил, Валентин, - произнесла она, - и не жалей о сделанном.
- Да я и не жалею, - заверил он, прижимая ладонь к груди, ибо брат Агнессы был не слишком чувствителен к оттенкам иронии. - Напротив. Я радуюсь. Тем более что все остальные тоже последовали моему примеру. Ссоры, которые вспыхнули в момент раздела имущества, стихли. Вот в каких словах я резюмировал маме создавшееся положение: "Мы проходим через полосу ненастных дней, так не будем же обращать внимание на маленькие облачка".
Явно довольный своим афоризмом, Валентин подкрепил его улыбкой. А сестра уже разгадала его намерения, его молчаливый намек и в ответ улыбнулась. Потом сделала вид, что встает из-за стола, и Валентин сразу же нагнулся к ней с заговорщическим видом и дружески спросил:
- Ну как малыш?
Агнессу как будто в грудь толкнули. В сороковом году на шее Байю Валентин с Элен отказались посмотреть на младенца. Теперь Агнесса возвратилась под отчий кров, отбросив оружие, а Валентин своими словами окончательно ее обезоружил. Она потянулась к брату и потрепала его по щеке.
- Спасибо за твой вопрос. Он чувствует себя хорошо.
- Чудесно! Браво! - заметил Валентин и поднялся, видимо, не намереваясь продолжать разговор.
В комнате дяди они пробыли всего несколько минут. При покойнике находился только старик Эмиль, одряхлевший на службе у Буссарделей, который, как знала Агнесса, был старше дяди Теодора, умершего в возрасте семидесяти четырех лет. Стоя у гроба, задрапированного черным крепом, Агнесса обвела глазами комнату, стараясь обнаружить хоть один предмет, который помог бы ей вызвать в памяти образ дяди. Но старший Буссардель - биржевой маклер - был не из тех людей, что украшают свою спальню собственными портретами. Поэтому Агнессе пришлось довольствоваться созерцанием охотничьих трофеев, развешанных по стенам скромным набором оружия для убийства ланей, ибо дядя Теодор был великий охотник. И на глаза ей попалась отныне уже ненужная ножка дикой козы, висевшая на конце электрического шнура над изголовьем постели и заменявшая звонок, самая настоящая ножка, покрытая шерстью, с копытцем, которую в детстве Агнесса брезговала трогать.