Я уже почти не вижу камней, за которыми скрываются ребята. В некоторых местах горит трава. Глаза слезятся от едкого дыма, Сквозь чадное марево трудно держать пехотинцев на прицеле. Голова уже не вмещает дикого хаоса звуков. Нервы напряжены так, что кажется; еще несколько минут — и что-то внутри тебя лопнет и все полетит к чертям…
Уже не мысль, а какие-то обрывки мыслей проносятся в голове.
…Надо поддерживать… поддерживать… где они? Где Вася? Что там?.. Кажется, мы в самом центре боя… Скорее бы все кончилось, скорее бы придавить к земле этих проклятых пехотинцев… Откуда они только берутся?.. А танки уже метрах в ста… Неужели пройдут?.. Нельзя… никак нельзя… Ни за что… Наверное, меня сегодня не будет… Похоронка… Как она выглядит?.. Рука матери держит листок… Глаза…
«Зиу… зиу… зиу… зиу… зиу…» — пронесся над долиной протяжный стон, и все поле впереди как бы приподнялось в красноватых отблесках взрывов.
«Зиу… зиу… зиу… зиу…»
И я снова увидел длинные белые хвосты странных снарядов, которые вылетали будто из-под земли.
Эрэсы!
К горлу у меня подкатился солоноватый ком. Я сглотнул его, но он снова поднялся судорожными толчками, голова сама собой опустилась на приклад ДП, и все в груди дернулось и сжалось.
Эрэсы!..
Я плакал, сам не зная отчего, размазывая по щекам слезы и пыль, плакал и не мог остановиться.
Я плакал об отце, погибшем в таком же страшном бою под Самурской, о матери, оставшейся в пустом нашем доме, о солнечных днях детства, которые ушли навсегда и никогда уже больше не возвратятся. Я плакал от жалости к сержанту, потерявшему на Украине все, что он любил: отца, сестру, дом. Мне было жалко высокого артиллериста, который с боями отступал от самого Станислава. Он работал всю жизнь свою, он смертельно уставал, он хотел только немного счастья и радости для себя и для других. И вот теперь на его землю пришли эти, в зеленой лягушачьей форме, и расстреливают его из пушек и пулеметов только за то, что он живет. Я плакал от злости на свое бессилие, на невозможность сделать что-нибудь такое, что повернуло бы вспять эти грязно-коричневые машины, терзающие мою землю, заражающие воздух дымом и смертью. Я плакал от радости, видя, как эрэсы накрывают огненными облаками разрывов вражескую пехоту и зеленые солдаты разбегаются, словно муравьи от брошенной в муравейник горящей ваты.
Я не помню, когда снова начал стрелять, я пришел в себя только тогда, когда затвор клацнул впустую и приклад перестал биться у моего плеча.
Я снял пустой диск и поставил новый, набитый Цыбенко. И пока я ставил его, на мою левую руку опустился черный продолговатый жучок с длинными суставчатыми усами. Он сложил твердые хитиновые надкрылья, аккуратно заправил под них прозрачные крылышки и повел своими антеннами в стороны, будто пытаясь разведать, куда он попал. Ему не было дела ни до чего, и я посмотрел на него с невольным изумлением; неужели в мире есть сейчас хоть одно живое существо, которому неведомо, что идет война?
«Дурак, — подумал я. — Дурак! Ведь ты ничего не знаешь! Может быть, я сегодня умру…»
Но жук был существом из другого, совершенно чуждого человеку мира, у него были другие заботы, и плевать ему было на человеческую войну. Он сполз с руки на пулеметный диск, расправил крылья и, метнувшись черной точкой перед моими глазами, растворился в воздухе.
Стон эрэсов оборвался на высокой скулящей ноте, «Катюши» прекратили обстрел, и, как отлетающая волна прибоя, грохот сражения перекатился вправо, за железнодорожное полотно. Танки перестали бить по нашей позиции и начали пятиться назад. В наступившем относительном затишье вспыхивали только отдельные пулеметные очереди и слабенько хлопали одиночные выстрелы.
В осевшем на землю колышущемся слое дыма я вдруг заметил какое-то движение. Кто-то полз к моей ячейке, то приподнимаясь, то надолго приникая к земле.
Может быть, Вася?
На всякий случай я поймал ползущего на мушку и замер, ожидая.
Ползущий приподнялся.
— Эй, не стреляйте! Свои!
— Кто?
— Юрченко.
Через мгновение он в ячейке — в каске, съехавшей набок, с дрожащими руками, весь какой-то развинченный, почерневший.
— Дай пить.
— Нет у меня воды.
— Плохо… — сказал он. — А курево?
Я протянул ему пачку «Белочки» и газету, сложенную книжечкой. Он попытался свернуть цигарку, разорвал бумагу, просыпал махорку на землю, свернул наконец и попросил спичку. Затянувшись, откинулся к брустверу ячейки и закрыл глаза.
— Вася где? — спросил я.
Он открыл рот, но не ответил, а еще раз затянулся с такой силой, что газета вспыхнула. Дунув на огонь, он снова закрыл глаза.
— Где Вася, слышишь?
— Какой Вася? — спросил он, не открывая глаз.
— Тот, что был там, с тобой.
— Человек, — сказал он. — Настоящий мужик Вася… Ведь это он… все сделал… Они стреляли с открытым люком… И ни одного человека… А он прямо в люк… гранату… В самый люк… Точно… Встал, и в самый люк…
— Ваську убили?
— Мне уже ничего не оставалось… Он в люк… Оттуда как ударит… А я свои обе… под гусеницы…
— Васю убили?! — кричу я.
— Уже у нашего края, — вяло отвечает он, — метров пятьдесят оставалось… То ли из пулемета, то ли осколком… Я бы его дотащил, только вот… — Он открыл глаза и взглядом показал на ногу.
Только сейчас я замечаю, что голенище сапога у него пробито в нескольких местах и из дырок торчат как бы вырванные изнутри кровавые тряпки. Кровь, смешавшаяся с грязью, запеклась на кирзе черным смолистым натеком.
— Перевяжи, друг… Чем-нибудь…
Он снова откидывает голову. Лицо у него стремительно бледнеет, Рука с цигаркой бессильно падает на колени, осыпая брюки махорочными искрами.
Я машинально смахиваю искры ладонью.
«Чем перевязать?.. Как?.. У меня даже нет индивидуального пакета. Нам никто их не давал… Может, где-нибудь есть санитары?.. И вообще надо сначала разрезать голенище, иначе не снять сапог с ноги… Где же нож?»
Я шарю в карманах. Пальцы натыкаются на патроны, на какие-то бумажки, шнурки… В левом трофейный «вальтер». Рукоятка сама собой садится в ладонь… И только тут до меня с неистовой силой доходит. Васи нет. Нет Васи. Вот Юрченко здесь, передо мной, а Вася уже никогда не вернется… Никогда! Да что же это такое? Почему Вася остался там, в задымленном страшном поле? Почему так… Эх, Васька, Васька…
Юрченко приоткрывает глаза. Взгляд тускл, в нем почти ничего человеческого. Губы двигаются с трудом.
— Перевяжи, друг…
Я зачем-то вытаскиваю из кармана «вальтер», тупо смотрю на него и снова сую в карман, Что я должен сделать? Ах, да… нож… Вспоминаю, что после завтрака положил его в котелок… Вот он.
«Верный мой, хороший…» — нелепо думаю я и начинаю резать голенище, Кирза подается с легким треском. Юрченко, кажется, потерял сознание. Он как-то странно заваливается на бок…
— Ну подожди… Потерпи немножечко… Одну минутку… — шепчу я, надрезая головку сапога. Горячие, скользкие от крови тряпки путаются в руках, Никак не найти конец портянки… Чем же я все-таки буду его перевязывать?..
Кто-то опускается на колени рядом со мной, осторожно берет в ладони голову Юрченко, приподнимает ее. Потом те же руки расстегивают гимнастерку и ощупывают грудь раненого.
— Вмэр. Оставь його, хлопец. Забирай пулемэт, патронив скильки можно и гайда до Эльхоты.
— А он как же, товарищ сержант?
— Як, як… Ему вже ничого не нужно, окромя похоронной команды. А нам треба жить.
— Отступаем, что ли?
— Выходим из боя. Приказ командования. Щвыдче давай, бо нас долго прикрывать не сможуть.
— А оборона?
— Никуда не динется оборона. Оборона на своем месте.
Сержант берет у меня нож и концом лезвия распарывает шов часового кармашка на брюках Юрченко. Вынимает из кармашка черный пластмассовый патрончик-медальон. Перекладывает его в карман своей гимнастерки. Такой же медальон зашит в моих брюках. В нем — туго свернутый листок бумаги, на котором написана моя фамилия, год рождения, группа крови и домашний адрес.
— Усе, — говорит Цыбенко. — Пийшлы, хлопец.
11
…Фашистские танки и пехота, оглушенные залпом «катюш», приостановили наступление, а потом начали медленно откатываться к Змейской.
Цыбенко собрал взвод в желтых зарослях неубранной кукурузы и сделал перекличку. Из пятидесяти человек нас осталось девятнадцать.
Из семи пулеметов уцелело только четыре.
Я вглядываюсь в пыльные лица ребят, ища своих. Как все стали похожи друг на друга! Низко надвинутые каски, плотно сжатые губы, в глазах мрачный блеск… Разговоры скупые и только о самом необходимом. И у всех один и тот же вопрос:
— Отступаем?
— Не отступаем, а занимаем оборону ближе к станице, щоб не растягивать силы, — объясняет Цыбенко. — До подхода резервов.