Наконец выходит Моисей, и я, отшвырнув очередную папиросу, бросаюсь к нему:
— Я же тебя сам, своими руками похоронил, сам!!! Откуда ты взялся, Моисей?
Он смотрит на меня широко раскрытыми глазами, затем его губы начинают дрожать:
— Вы… похоронили моего брата? Как? Когда? Где?!
Запоздало понимаю, что это не Моисей, а его брат-близнец Исаак — немудрено, что перепутал… Приходится рассказывать ему всё, вновь переживая то, что было в тылу у немцев. Тягостное молчание прерывает подбежавший боец:
— Товарищ капитан, это вы в хозяйство Бережного?
— Я.
— Садитесь. Поехали.
Я сажусь в кабину. На мгновение в синем свете светомаскировки мелькает обтянутая гимнастеркой спина Шпильмана, прижавшаяся к бревенчатой стене избы. Его плечи вздрагивают…
Гружусь в полуторку и по дороге задрёмываю. Солдатское дело: надо же прихватить кусочек сна! Утром наверняка снова в бой…
* * *
Но я ошибаюсь. С утра нас никуда не посылают, а строят в парадную шеренгу, в середину которой выводят Рабиновича. Бригвоенюрист зачитывает приказ. В ушах звенит, и его слова доносятся до меня эхом: «оклеветал честных коммунистов, дискредитировал линию товарища Сталина, дезертир, трус, предатель Родины, самоназначенец, подделал документы»…
Словом, полный букет прегрешений. Естественно, высшая мера наказания. Предателя ставят на колени, выходит конвойный взвод. Залп. Покойник валится, словно мешок, в самую обыкновенную яму, которую торопливо закапывают.
Читают новый, куда как более короткий приказ. Колокольным набатом звучат в ушах слова остановить. Разбить. Прогнать. Уничтожить…
Нестройно кричим «ура», и тут же звучит команда по машинам. Дизеля выбрасывают чёрные дымы запуска, и мы колонной мчимся назад, к тем позициям, с которых атаковали вчера и на которые же отступили. Интересно, зачем?
Глава 16
Не знаю как, но Махров связался со своим начальством и через час после нашего приземления нам новый приказ пришёл — остатки полка отвести в тыл, на переформировку. А какие остатки-то Из лётчиков я, да Сашка Лискович, он перед моим возвращением из Горького случайный осколок от зенитки словил. В санчасти при полке отлёживался.
Собрали мы своё имущество, технику уцелевшую, в количестве двух «ЗиС-5» и одной «Газ-АА» и двинули. Два пилота, начальник особого отдела, старшина, пять подавальщиц, двадцать техников и прибористов с оружейниками — всё, весь полк. Двинули. Жара неимоверная стоит, на небе — ни облачка.
Повезло, кстати, что ни одного немца не встретили. Обед у них, что ли Короче, за два часа отмотали аж сорок километров. Приехали в город, там железка. Погрузили всех в эшелон, сухпай выдали — и поехали мы. Колёса стучат, вёрсты отсчитывают, в теплушке — кто спит, кто письма пишет, кто просто молча в дверь открытую смотрит. Тепло ещё, солнышко светит… так за трое суток до Вязьмы и допиликали.
Правда, два раза в лесу останавливались, дрова для паровоза пилили. Да ещё нам две платформы прицепили, одну спереди, вторую — сзади. На них — пулемёты зенитные, «максимы» счетверенные, по две штуки. Посмотрели мы на них, да призадумались господство вражеской авиации в воздухе налицо…
Поехали дальше. Паёк сухой доели — дальше что? На ближайшей станции к воинскому коменданту побежали, тот кряхтел-пыхтел, но все-таки расщедрился. Выдал нам из НЗ колбасы краковской плесневой, сухарей флотских мешок бумажный и чаю. Принесли в теплушку свою долю, развернули… на колечки смотреть страшно. Решили маслом протереть — была у нас одна бутылка с рыбьим жиром. Смочили, тряпочкой прошлись — вкуснятина! Никогда такую не пробовал! Так что до Москвы доехали бодро, даже с песнями.
А в столице в другой эшелон перегрузили и по-новой сухпай выдали. Снова едем, в небе от самолётов немецких темно, но поезд почему-то не трогают… Только как в Волхов, совсем недалеко от Ленинграда, въехали, так и поняли, почему: нас там уже немцы встречали. Только состав на станцию втянулся, его танками окружили, и давай народ прямо в вагонах расстреливать…
Грохот, выстрелы, крики, мат, раненые орут, мертвецы вповалку десятками лежат… а уж теплушки как горят — аж каркас плавится. Меня взрывом из вагона выкинуло, а как очнулся — немец с нашим ППД стоит и ногой тычет: «штейн, ауф!» — «вставай, мол». Поднялся я, а вокруг всё кружится, землю шатает, в ушах звон… чуть фрицу все сапоги не заблевал — прямо странно, как это он меня за это прямо на месте свинцом не накормил…
Привели в какой-то сарай, по пути ощупали, но, как ни странно, книжку мою командирскую не забрали, да и у всех наших документы остались… Политрука сразу, на месте — ребята рассказали, кто свидетелем был. Тяжёлых тоже добивали…
Муторно как-то и тошнить продолжает, вроде с перепоя, но к вечеру ничего, отлежался-оклемался, а там они нам ещё и ужин принесли, капусту кормовую. Поделили кое-как, а что с неё толку? Трава травой…
Утром построили и повели, куда непонятно. Нас всего человек сто было — кто с эшелона нашего, кто в бою захвачен… Зашли на пригорочек, я поглядел — а охраны у нас человек пять всего. Перемигнулся с ребятами, и только мы в лесу оказались, как этих и придушили, никто и пикнуть не успел. И — в лес, в разные стороны. Со мною, например, четверо шло.
По дороге оружием разжились, не поверите — прямо под деревьями валялось. Мне вот винтовочка Мосинская досталась, ребята пулемёт нашли. Патронов — тех вовсе море. Да что патронов — мы даже автоколонну нашу видели, брошенную. И танки были, Т-26, правда, но с виду вроде целые, не горелые, не взорванные, с боекомплектами даже… Обидно, товарищ старший майор, ох, как обидно… Да, документы фрицевские вот…
Высокий старший лейтенант вывалил из полевой сумки целую кипу солдатских книжек. Пронзительно-зеленые глаза, щетина на лице, застарелый шрам на щеке…
— Ого! Сколько ж их тут у вас?
— Офицерских — штук пять. Солдатских сорок.
Старший майор удивлённо посмотрел на окруженца:
— Это где же вы так их?
— В тылу этой погани хватает…
Старший майор Гольдман ещё раз взглянул на него. Смертельно усталый, но документы при нём, и показания всё время сходятся. Правда, по военному времени не больно-то проверишь, но что удалось — полностью подтверждено различными свидетелями…
— Из окружения как вышли?
— Не выходили мы, товарищ старший майор. Выехали.
Исраиль Яковлевич откровенно опешил:
— А это ещё как?!
— Я ведь не один. Вчера в лесу сидели, светлое время пережидали. А тут немец рядом останавливается, на «Бюссинге», здоровенном таком. То ли с мотором у них что было, то ли ещё что… Словом, один остался ковыряться, а двое в лесок зашли. Ну, мы их и того…
— ?!
— В ножи, чтобы не шуметь. Потом водителя кончили, мотор запустили — и вперёд, через линию фронта. Мы же не знали, что здесь штаб армии. Вот и заехали…
— Да… Появились вы здорово! Мы уж решили, что немцы прорвались. Все оружие похватали, и наружу… Ну, ладно, старший лейтенант. Верю. Проверку заканчиваем. Летать можешь?
— Так точно, могу. И хочу. Очень хочу! — Столяров скрипнул зубами, будто его челюсти свело сильнейшей судорогой. — Я там такого насмотрелся, товарищ старший майор… Бить их, гадов, до последнего, под корень!
— Выписываю вам направление в ЗАП, товарищ Столяров. Пойдёте учиться на «Ил-2». Слыхали:
— А как же, товарищ старший майор. Слыхал.
— Штурмовик товарища Ильюшина. Бронированный. Немцы его как чумы боятся…
— Есть, товарищ старший майор! Благодарю за доверие! Служу Советскому Союзу!
— Отдыхайте пока, Владимир Николаевич, а утром — в путь!
— Есть!..
* * *
…Ну, вот и снова стучат колёса, да вёрсты вдаль убегают. Мелькают столбы. Мы опять едем в Москву. Весь эшелон забит беженцами, молча глядящими на нас, недавних лётчиков, танкистов, пехотинцев с немым укором.
Нет, нас никто не попрекает, все видят, что мы не трусы, что нас просто выводят на переформирование, но в их глазах я все-равно читаю этот укор и затаенную, глубоко-глубоко запрятанную обиду. Бросили нас? Подставили под бомбы?..
Тяжело, ох как тяжело, даже кусок хлеба и тот поперёк горла становится. Обидно. И еще часто вспоминается Дарья — я ведь видел ее тогда, в плену. Нас в сарай вели, а её, на ходу срывая одежду, тащили пехотинцы — торопились, гады. До сих пор в ушах крик её стоит…
И потом, после всего, я ее тоже видел. Даша лежала на траве, широко раскинув ноги. Обнажённая. С распоротым животом.
Немец-охранник, когда увидел, снял с одного из наших чудом уцелевшую шинель и накрыл её. Никто не возразил, не дёрнулся, а он вот сделал. Уже в возрасте был, лет под сорок, наверное. А потом вернулся к нам и произнёс:
— Нихт дойче. Дас латвийс… — мол, не немцы это сделали, латыши. Ничего, сочтёмся, всем долги вернём. Воздадим, так сказать, должное да по заслугам…