подавая девушке, сказал:
— Не ходи одна, еще украдет кто-нибудь.
Тонкие брови ее сердито сомкнулись над закрывающим лицо краем платка, но глаза смеялись.
Что за диво? Красота незнакомой девушки, певучий ее голос, сдержанный разговор, настороженная готовность вмиг, как чуткая косуля, сорваться с места, скрыться, а не скроется — так защитить себя… все так и стояло перед глазами. И день посветлел, и небо поднялось еще выше, и все невеселые мысли, и печаль в душе сэсэна ушли куда-то. Едет, и, как солнечный блик, бродит по лицу улыбка. А сам невольно обернется и посмотрит назад, проедет немного и опять обернется и радостным взглядом обежит ровную стену тальника. И все слушает, не послышится ли песня опять?
Нет, больше песня не слышалась, но все вошло в сердце — лицо ее, стройность, голос, взгляд в розовом свете красного тальника и светлой бегущей воды… Покачал головой Хабрау: бывают же такие красивые девушки — что крутые брови, что прямой взгляд ярких глаз, что мягкозвонкий голос, как журчание родника.
Йылкыбай встретил его радостно, как долгожданного сына, не знал, куда посадить. За легкой трапезой долго, подробно расспрашивал о делах кипчакского племени, радовался, что друзья, знакомые живы-здоровы, а тех, кто ушел в мир иной, поминал добрым словом.
Йылкыбай-йырау ростом небольшой, телом сухощав, самый обычный с виду человек. И часто поглаживает реденькую бороду, как поглаживал бы ее любой старик из кочевья Хабрау, порою и слезы навернутся на глаза. Парня даже сомнение взяло: «Может, я не к йырау, а к какому-то другому Йылкыбаю попал?»
Но тут Йылкыбай взял домбру, провел пальцами по струнам. Хабрау еще грешную свою мысль не додумал, как домбра заговорила.
И опять мелодия показалась молодому сэсэну знакомой. Так ведь… Это он, Хабрау, сочинил ее. Что же это? А может… это и не его мелодия, может, услышал когда-то, а потом вспомнил, посчитал своей и, сам того не зная, повторил мелодию йылкыбая, только чуть изменив ее? Стыд, вот стыд-то какой… И девушка пела эту песню. А он еще порадовался: вот, дескать, даже сюда дошла моя песня! Безумный!..
Лицо словно пламя лизнуло, он поник головой. А домбра звенит, домбра печалится. Но знакомую мелодию Йылкыбай ведет по-иному, больше в ней задора, больше страсти. Вся стать Йылкыбая, весь его вид, вызвавшие поначалу разочарование Хабрау, изменились до неузнаваемости. Мохнатые брови сошлись, искры мечутся в глазах, и даже плечи раздались вширь. А тело то склонится над домброй, то распрямится гордо; как быстрые птицы, летают руки, глазом не уследишь.
— Афарин, отец! — сказал он, одолев стыд, когда тот закончил играть.
— Нет, йырау, это тебе спасибо. Узнал, наверное, свою песню? Наши джигиты запомнили и к себе в кочевья привезли. Очень уж мне по душе пришлась.
— А я-то подумал…
— Я немного изменил, не обижайся…
Хабрау не знал, что и сказать, только радостно улыбнулся ему. Снова рядом сидел маленький сухонький старичок с редкой бородкой и мягкими быстрыми глазами, но Хабрау уже видел, какая в нем могучая сила.
Посидели, еще поговорили, потом старик дал ему джигита в сопровождение и сказал:
— Старики — народ многословный, утомил я тебя, ступай, сынок, прогуляйся, наше житье-бытье посмотри.
Когда Хабрау, обойдя кочевье, снова вернулся в юрту, день уже клонился к вечеру. Джигиту, который водил его по кочевью, о встрече на берегу Сакмары он и словом не обмолвился, однако, сам себе удивляясь, все время поглядывал по сторонам, не покажется ли та девушка, но нигде ее не заметил. Наперед не загадывал. Что будет, то и будет. К добру ли, к худу ли, но красивая усергенская девушка уже заронила ему в душу огненный уголек.
Возле юрты Йылкыбая в большом казане варится мясо, женщины суетятся, накрывают застолье. Сам же хозяин сидит на сложенных друг на друга кошмах в окружении четырех мужчин, беседуют о чем-то, лица у всех сумрачные.
— Иди, иди, гость, вот сюда садись. — Йылкыбай показал на место рядом с собой. Познакомил Хабрау со стариками и с главой рода Юлышем.
Джигит обошел всех, поздоровался обеими руками и сел на указанное место.
— Дела-то не складываются, сынок, званые гости гостевать отказываются.
Вопросительный взгляд Хабрау обошел всех сидящих.
— Вот глава рода расскажет, — показал хозяин на Юлыша.
— Хоть и молод ты, сэсэн, но имя твое усергенам известно, — сказал Юлыш.
— Оставь, агай! Мое сэсэнство и в своем кочевье-то…
Но Юлыш его слова пропустил мимо ушей.
— Особенно молодежь твои песни любит, считает их своими. Из почтения к имени славного Йылкыбая ты дальнюю дорогу посчитал близкой, приехал к нам, и твой приезд прибавил нам радости. Погости, пока душа не насытится, поживи с нами, посмотри усергенскую землю. А те… другие званые гости, сэсэны, как я понял, испугались. Услышав, что Иылкыбай-йырау певцов созывает, юрматинский сэсэн Акай переманил их к себе, созвал на свой айтыш. Каждому, кто придет, обещал дорогой зилян, а кто не послушается, тем пригрозил Ордой. Вот так, Хаб-рау-сэсэн. Акай тем и живет, что ногайскую посуду вылизывает, про это слышал, наверное.
Аксакалы, сидевшие до этого молча, поддержали главу рода:
— Верно сказал Юлыш-турэ, в самый раз!
— Лизоблюд Акай, оттого и голос у него жирный.
— И сэсэнов трудно винить. Когда над страной сверкает сабля, опасно с Акаем ссориться. Если ногаи заявятся, какая сэсэнам защита от меня? — сказал Иылкыбай, тяжело вздохнув.
— Так неужели, отец, оттого лишь, что не приехали сэсэны, песню свою, слова, что из сердца рвутся, в себе задавишь? — вмешался в разговор Хабрау.
— Народ ждет, — поддержал его Юлыш.
— Нет, уважаемый Юлыш, нет, сэсэн! Смысл-то моего нового кубаира — тем трусам на голову град, в печень Акаю яд. Придет день, в глаза им скажу. А сегодня будем слушать домбру и песни Хабрау-сэсэна. — Старый певец положил руку джигиту на плечо.
— Что ты, отец, как же так! — всполошился Хабрау. — Рядом с мастером, говорят, придержи руки, рядом с сэсэном придержи язык. Кто я такой, чтобы перед тобой песни распевать? У меня и рот не раскроется… — Он покраснел и хотел встать с кошмы.
Иылкыбай, нажав ему на плечо, заставил сесть на место.
— Про ту твою песню говорю. Очень уж за сердце берет. И к тому же… чтобы по воде вплавь пуститься, сначала макнуться надо, снять озноб. Сам же говоришь, нельзя песню, что из сердца рвется, в себе задавить.
После этих слов Хабрау взял в руки домбру, подсказал, что лишь попробует спеть какой-нибудь кубаир Иылкыбая, и строки, в которых он призывал к согласию и единению, пел с особенным чувством: