Вскоре приходит опять проверка, предъявляют мне ордер. «Нарушили закон о паспортизации, живете без прописки. Собирайтесь». А у невесток все уже приготовлено, только похныкать осталось. Причитают, внуков ко мне подталкивают: «Поцелуйте дедушку, он уезжает». С сыновьями даже не попрощался — на работе были оба.
— Хотите, напишем сыновьям письмо? — предложил я.
Старик обрадовался. Я нашел бумагу. Писал под диктовку старика, а сердце ныло. «Дорогие мои, дорогие, не думайте обо мне плохо, я не виноват». Кровяков плакал, слезы обильно заливали его широкое лицо. Я склонял его на гнев, а старый матрос все слал поклоны, поклоны, просил поцеловать внуков, мечтал «хоть погладить по головке».
История Кровякова словно ударила нас. Неужели такое возможно? Но врать старый не умеет!
— Король Лир, — вздохнув, сказал Володя. — У него к тому же нет Корделии, нет Кента.
— А мы? Давайте будем ему за Кента и за Глостера.
Мы старались пособить старику чем можно. Подкармливали его. Каждый, наверное, думал о своих — поможет ли моим кто-нибудь?
Прозвище Король Лир приклеилось к матросу, хотя я возражал: не надо прозвища. Володя удивлялся — почему не надо, прозвище обидно для его детей, не для него. Я не мог объяснить, что меня мучило. По-моему, прозвище обидно не только для его детей. Если дети унижают отца и платят ему злом за добро, если они выгоняют отца из дому, плохо не в одном только доме.
Сосед Кровякова, ярко-рыжий, постриженный по-солдатски Агапкин Антон отличался неразговорчивостью. Обращение «Иди ты…» с прибавлением слов, которые не пишутся, было у него излюбленным. Почему-то Агапкин именно меня избрал для неожиданного прилива откровенности. Мы оказались вдвоем возле печки, и он заговорил не глядя на меня:
— Москвич?
— Да.
— Заводской?
— Да.
— На заем пятилетки подписался?
— Все подписались, и я, конечно. А что?
— «Все»! Я как раз не подписался.
— На заводе работал?
— Спроси лучше, где не работал. В шахтах, на руднике, в совхозе, на железной дороге. В Луганске, в Курске, в Орле, в Ельце. Долго не мог усидеть на месте, словно бес меня тащил куда-то.
— Почему?
— Разве я знаю? Характер тяжелый, с администрацией лаюсь. Не люблю, понимаешь, несправедливости. Мне бы работать на земле. Самостоятельно чтоб, ни от кого не зависеть.
— Вам в колхоз надо бы.
— Как же туда вернешься, если мы с батей ушли оттуда в трудный момент от голодухи? Выходит, с деревней расплевался, к городу не прибился.
— Значит, из кулаков?
— Нет. Батя был самый бедный. Лошади сроду не имел, в батраках ишачил. Когда совсем худо стало и мамка померла, мы с батей двинули на шахты. Там, конечно, тоже не сахар. Но не голодали хоть. Только вот батя мой захворал и помер. Я поплакал, взял свои нешиша и стал бродяжить. Месяц потружусь, на скандал напорюсь и опять в бродяги. Добродяжился, меня предупредили, заставили на завод устроиться. Месяц-другой прошел, я поскандалил, всех облаял как мог, на заем не пожелал подписаться. Меня уговаривают, а я кобенюсь: дело, мол, добровольное, катитесь туда-то. Мне и показали «добровольное». Вот и еду.
— Да, неладно вышло.
— Сейчас все грызу себя: ах, чудило ты, чудило. В деревню надо было возвращаться. Ведь ни я без нее, ни она без меня не можем никак. Жил бы себе, трудился бы на родной землице, привык бы к колхозу.
— Ну, раз такое настроение, вернетесь в деревню. Срок отбудете и вернетесь.
— Да, отбудешь срок при моем характере! — Агапкин переменил тон и напал на меня за здорово живешь: — Чего это ты ко мне привязался: «неладно», «отбудете срок». Научился, сопляк, у комиссаров агитацию разводить!
— Слушайте, Агапкин, что вы вскинулись? Сами со мной заговорили.
— Ну да, заговорил. Нужен ты мне! Иди ты к едрене фене!
Вот я и представил тебе всех обитателей вагонзака. Почти всех. Один словно провалился в памяти. Мучительно старался вспомнить его, не смог.
ОДНИМ МЕНЬШЕ
— Одним меньше, одним больше, какая разница!
Такой фразой, брошенной неизвестно кем, началось новое утро. Очень рано, еще до поверки, Мякишев увидел торчавшие из-под нар суконные, с резиною боты. На обледенелом железном полу лежал мертвый Ланин. Вежливый неразговорчивый инженер умолк навсегда, и, таким образом, наш вагон потерял единственного «вредителя», о котором ровно ничего не знал.
Только теперь дошел до нас смысл позабавившей всех вчерашней сцены между Ланиным и Петровым. Инженер под вечер подозвал жулика, отдал ему свою знаменитую шубу и шапку, громко сказал:
— Товарищи, минутку внимания! Я хочу, чтобы вы все видели: я по доброй воле меняюсь одеждой с гражданином Петровым. Отдаю шубу и меховую шапку, а он мне свои вещи.
Жулик молниеносно скинул рваный бушлат, ватные штаны и шапчонку, оставшись в каких-то мятых портках и телогрейке. Столь же молниеносно надел ланинскую шубу и шапку и снова превратился в комичного царя из сказки. Опасаясь, видимо, как бы кто-нибудь опять не помешал честному обмену, кинулся на свое место и затаился, как мышь.
Посмеялись трудно объяснимой причуде инженера. Мякишев пошутил:
— Мы что, мы не возражаем, раз Петров соглашается.
— Видно, невтерпеж ему щеголять здесь в шикарном виде, — объяснил Володя поступок инженера.
Зимину, сидевшему с нами, обмен не понравился. Он заговорил с Ланиным, но получил отпор:
— Оставьте меня в покое, прошу вас.
Значит, уже вчера Ланин закончил расчеты с жизнью.
Извлеченное на свет божий (не очень яркий в вагоне), закоченевшее тело лежало на полу меж нарами, а вокруг него замерли притихшие, растерянные товарищи по несчастью. Синее лицо самоубийцы с высунутым изо рта распухшим языком было неузнаваемо и страшно, сухие, восковые руки согнуты в невероятном усилии затянуть потуже шнурок на шее. На безымянном пальце правой руки поблескивало обручальное кольцо.
Вагон обменивался впечатлениями:
— Как он сумел шнурком-то?
— Дай ему телеграмму на тот свет, он объяснит.
— Я говорю, тяжело такую удавку сделать.
— А ты пробовал?
— Не пробовал, но думаю, что повеситься легче. Прыгнул — и все.
— Чудак, легче! Попробуй.
— Да… Лежал и давился. И не кричал, не хрипел, чтобы не помешали.
— Хватит вам болтать-то! Устроили дискуссию.
Володя достал носовой платок и накрыл лицо Ланина. Хотел отвести от лица и уложить руки, они не разгибались, пружинно возвращались в прежнее положение. Будто подстегнутый этим, Володя полез к окошку и начал кричать конвою. Я и еще несколько человек принялись стучать. Долго не удавалось достучаться и докричаться — поезд был на ходу. Наконец нас услышали. Вернее, просто пришло время поезду остановиться.
Начкон с четырьмя бойцами забрался в вагон и прежде всего произвел поверку. Все оказались на месте, только Ланин не откликнулся (начкон и его выкрикнул). Нам приказали не сходить с нар.
— Как это случилось? — спросил охранник.
Мы загалдели, зашумели. Начальник конвоя — собранный, подтянутый парень — сказал «по порядку, не хором», вынул из планшетки карандаш и бумагу и приготовился писать акт.
— Говорите вы хотя бы, — предложил он Зимину, остановив взгляд на его очках.
Зимин коротко все изложил.
— Записку не оставил?
— Нет как будто. В карманах и вещах его мы не смотрели.
— И все молчал, говорите?
— Молчал.
— А вчера по своей инициативе отдал Петрову шубу?
— Поменялся одеждой. Обратился ко всем, подчеркнул, мол, по доброй воле меняюсь.
— А не проиграли вы его? — громко спросил начальник конвоя. — Шуба-то большой цены вещь.
Зимин не сдержал улыбки: смешным показалось предположение, не участвовал ли он, Зимин, в проигрыше человека.
— Петров-Ганибесов, я вас спрашиваю. Подойдите! — повысил голос охранник. Он сидел на подставленной ему табуретке, бойцы стояли с винтовками на изготовку, мы все лежали на нарах головами к проходу.
Петров, несуразный в ланинской шубе и шапке, с грязным лицом, спрыгнул с нар и стал перед охранником.
— Напрасно вы, гражданин начальник, так думаете. В карты мы не играем, на Беломорканале перевоспитались.
— Перевоспитались? И опять в лагерь перевоспитываться едете?
— Не трогал я его, век свободы не видать! Вчера он сам предложил шубу. В обмен на бушлат. Спросите у всех.
Петров говорил жалобно, плаксиво. Не хватало только слезы.
— Значит, Ланин сам отдал вещи? — спросил снова начальник конвоя, ощупывая Петрова внимательным взглядом от бобровой шапки до резиновых сапог.
— Да, мы подтверждаем, — заявил Зимин. — Совершенно очевидно, Ланин покончил жизнь самоубийством.
— Вот видите, гражданин начальник! — обрадовался Петров. — Они подтверждают.
— Помолчите!