— Herr Kommandant?
Лица его я не видела, но он явно пристально изучал меня. Затем размашистым шагом пересек двор, подошел к двери, которую я только сейчас заметила, постучал, и я услышала приглушенные голоса. Я ждала не в силах унять сердцебиение, от волнения кожа пошла мурашками.
— Wie heist? — вернувшись, спросил он.
— Я мадам Лефевр, — прошептала я.
Он показал на мою шаль, и я торопливо сдернула ее с головы, чтобы он видел мое лицо. Он махнул рукой в сторону двери на противоположной стороне двора:
— Diese Tur. Obergeschosse. Grime Tur auf der rechten Seite.[25]
— Что? He понимаю, — ответила я.
— Ja, ja, — нетерпеливо сказал он и, взяв меня за локоть, довольно грубо подтолкнул вперед.
Я была потрясена столь невежливым приемом, оказанным гостье коменданта. Но затем меня осенило. То, что я считала себя замужней женщиной, здесь не имело никакого значения. Для него я была просто очередной бабенкой, наведывающейся к немцам с наступлением темноты. Слава богу, что он не мог видеть, как я покраснела. Молча выдернув руку, я расправила плечи и пошла в сторону небольшого здания справа.
Мне не составило труда догадаться, какая из комнат его. Только из-под одной двери пробивался свет. После секундного колебания я осторожно постучала и тихо сказала:
— Господин комендант?
Послышался звук шагов, дверь отворилась, и я непроизвольно отпрянула. Комендант был без мундира: в полосатой рубашке без воротничка и в подтяжках, в руке он держал книжку, словно я оторвала его от чтения. Он сдержанно улыбнулся в знак приветствия и пропустил меня в комнату.
Комната оказалась просторной, с толстыми балками под потолком, полы устланы коврами; похоже, некоторые из них я в свое время видела в соседских домах. Из обстановки — столик со стульями, военный сундучок с латунными уголками, поблескивавшими в свете двух ацетиленовых ламп, вешалка с крючками для одежды, где висел его мундир, и большое удобное кресло перед пылающим камином, тепло от которого чувствовалось даже на другом конце комнаты. В углу стояла кровать под двумя толстыми лоскутными одеялами. Я мельком посмотрела на нее и поспешно отвела глаза.
— Ну вот, — взявшись за концы шалей, произнес он. — Разрешите мне взять это.
Я позволила ему снять с меня шали и повесить на вешалку, но картину по-прежнему крепко прижимала к груди. Даже в таком, полуобморочном, состоянии я испытывала крайнюю неловкость за свое потрепанное платье. Ведь в мороз стирать белье приходилось крайне редко, так как потом оно неделями сохло или деформировалось.
— На улице, должно быть, пробирает до костей, — заметил он. — Чувствуется по вашей одежде.
— Да, — ответила я и не узнала собственного голоса.
— Суровая зима в этом году. И думаю, нам придется померзнуть еще несколько месяцев. Не хотите чего-нибудь выпить? — Он подошел к столику, взял графин с вином, наполнил два бокала и протянул один мне. Я покорно взяла из его рук бокал, так как все еще дрожала от холода. — Вы можете положить ваш пакет, — сказал он.
А я уже и забыла о картине. Тогда я осторожно поставила ее на пол, но сама осталась стоять.
— Садитесь, пожалуйста, — улыбнулся он. — Ну, пожалуйста.
Похоже, его раздражало мое нерешительное поведение, словно моя нервозность была ему оскорбительна.
Тогда я опустилась на стул, положив руку на раму от картины. Не знаю почему, но так мне было спокойнее.
— Я специально не пошел сегодня ужинать. Размышлял над вашими словами относительно того, что из-за присутствия немецких офицеров в отеле вас считают предательницей, — сказал он и, не дождавшись моего ответа, продолжил: — Софи, я не хочу причинять тебе еще больше неприятностей. Ты и так настрадалась из-за нашей оккупации.
Я не знала, что сказать на это, а потому, сделав глоток вина, промолчала. Но он сверлил меня глазами, словно ожидая от меня ответа.
Со стороны двора послышалось громкое пение. Интересно, были ли в компании мужчин те девушки? Если да, то кто они, из каких деревень? И не поведут ли их потом, как преступниц, по главной улице? Знают ли они о судьбе Лилиан Бетюн?
— Ты, наверное, голодна, — махнул он рукой в сторону подноса с хлебом и сыром, а когда я покачала головой, так как у меня напрочь пропал аппетит, произнес: — Хотя должен признать, что это, безусловно, не соответствует высоким стандартам твоего кулинарного искусства. Я тут на днях вспоминал то блюдо из утки, что ты приготовила в прошлом месяце. С апельсином. Надеюсь, ты побалуешь нас этим еще раз. Но наши запасы тают на глазах. Иногда я мечтаю о рождественском кексе, который у нас называется Stollen. У вас во Франции такой пекут?
Я снова покачала головой.
Мы сидели по обе стороны камина. Все мое тело было точно наэлектризовано, я чувствовала каждую его клеточку, которая становилась прозрачной. Мне казалось, будто комендант видит меня насквозь. Все знает. Все контролирует. Я прислушалась к звучащим в отдалении голосам и еще острее почувствовала неуместность своего пребывания здесь. «Я наедине с комендантом, в немецкой казарме, в комнате с кроватью».
— Вы подумали над тем, что я вам сказала? — неожиданно для себя выпалила я.
— Неужели ты хочешь отказать мне в такой малости, как дружеская беседа? — внимательно посмотрев на меня, спросил он.
— Простите, но я должна знать, — поперхнувшись, ответила я.
— А я уж было подумал о кое-чем другом, — сказал он, отпив из бокала.
— Тогда… — Внезапно мне стало трудно дышать. Наклонившись, я отодвинула в сторону бокал и развязала шаль, в которую была завернута картина. Потом установила ее в самом выгодном ракурсе: на стуле перед камином — так, чтобы на нее падали отблески пламени. — Вы возьмете ее? В обмен на свободу для моего мужа.
Воздух в комнате, казалось, застыл. Комендант не смотрел на картину. Его взгляд — непроницаемый, немигающий — был прикован ко мне.
— Если бы я только могла рассказать вам, что значит для меня эта картина… Если бы вы знали, как она помогала мне не падать духом в самые черные дни… вы бы поняли, насколько тяжело мне с ней расстаться. Но я… не против, если картина окажется у вас, господин комендант.
— Фридрих. Зови меня Фридрих.
— Фридрих, я уже давно догадалась, что вы способны оценить работу моего мужа. Вы цените красоту. Знаете, что художник вкладывает в картину частицу своей души, и понимаете, почему его работа не имеет цены. И хотя необходимость расстаться с ней разбивает мне сердце, я охотно отдаю ее. Отдаю ее вам.
Он по-прежнему продолжал смотреть на меня. Но я не стала отворачиваться. Все должно было решиться именно сейчас, в эти секунды. Я вдруг заметила у него на лице шрам от левого уха до шеи, едва заметный серебристый рубец. Заметила, что зрачки его окаймлены черным, словно специально, чтобы подчеркнуть синеву глаз.
— Софи, картина здесь ни при чем.
Ну вот и все. Моя судьба решена.
Я закрыла глаза, чтобы до конца осознать этот факт.
А комендант тем временем начал говорить о прекрасном. Рассказал об учителе рисования, которого знал в юности, тот открыл ему глаза на искусство, далекое от привычного классицизма. Рассказал, как пытался объяснить этот на первый взгляд более грубый и простой стиль живописи своему отцу, который, к сожалению, ничего не понял.
— Он заявил мне, что картины выглядят «незаконченными», — вздохнул комендант. — По его мнению, любое отклонение от традиционализма уже само по себе является бунтом. И видимо, моя жена придерживается того же мнения.
Но я практически не слушала его. Я подняла бокал и сделала большой глоток.
— Можно еще вина? — попросила я.
Никогда еще я так много не пила. Но мне было наплевать, прилично я себя веду или нет. Комендант продолжал что-то говорить, голос его звучал тихо и монотонно. Он не ждал от меня вопросов или реплик: казалось, он хотел, чтобы я просто слушала. Хотел, чтобы я поняла, что под грубым мундиром бьется живое человеческое сердце. Но я практически не слышала его. И страстно желала только одного: затуманить сознание, выкинуть из головы мысли о своем роковом решении.
— Как, по-твоему, если бы мы встретились при других обстоятельствах, то могли бы стать друзьями? Мне хочется верить, что да.
Я же изо всех сил старалась забыть, что сижу здесь, в этой комнате, наедине с немцем.
— Возможно.
— Софи, потанцуй со мной!
«Господи, он произносит мое имя так, будто имеет на это полное право!»
Тогда я поставила бокал, поднялась со стула и, пока он ставил граммофонную пластинку с медленным вальсом, покорно ждала, бессильно опустив руки. Он подошел ко мне и после секундного колебания обнял меня за талию. А когда пластинка перестала шипеть и заиграла музыка, мы начали танцевать. Ведомая твердой рукой, я медленно кружилась по комнате, легко касаясь пальцами его рубашки из тонкого хлопка. Я танцевала точно во сне, не отдавая себе отчета в том, что он прижимается щекой к моей голове. От него пахло мылом и табаком, я чувствовала, как его брюки трутся о мою юбку. Он не пытался притянуть меня к себе, а держал осторожно, как обращаются с очень хрупким предметом. Я закрыла глаза, погрузившись в обморочный туман, и постаралась двигаться в такт музыке, но сама в это время была где-то далеко-далеко. Несколько раз я попыталась представить, что танцую с Эдуардом, но ничего не получилось. У этого человека все было иным: он не так прикасался ко мне, от него пахло иначе, у него было другое телосложение.