24 ЛЮБОВЬ
Сказать по правде, Петя уже любил на своем веку многих. Во-первых, он любил ту маленькую черненькую девочку – кажется, Верочку, – с которой познакомился в прошлом году на елке у одного папиного сослуживца. Он любил ее весь вечер, сидел рядом с ней за столом, потом ползал впотьмах под затушенной елкой по полу, скользкому от нападавших иголок. Он полюбил ее с первого взгляда и был в полном отчаянии, когда в половине девятого ее стали уводить домой. Он даже начал капризничать и хныкать, когда увидел, как все ее косички и бантики скрываются под капором и шубкой. Он тут же мысленно поклялся любить ее до гроба и подарил ей на прощанье полученную с елки картонажную мандолину и четыре ореха: три золотых и один серебряный. Однако прошло два дня, и от этой любви не осталось ничего, кроме горьких сожалений по поводу так безрассудно утраченной мандолины. Затем, конечно, он любил на даче ту самую Зою в розовых чулках феи, с которой даже целовался возле кадки с водой под абрикосой. Но эта любовь оказалась ошибкой, так как на другой же день Зоя так нахально мошенничала в крокет, что пришлось ей дать хорошенько крокетным молотком по ногам, после чего, конечно, ни о каком романе не могло быть и речи. Потом мимолетная страсть к той красивой девочке на пароходе, которая ехала в первом классе и всю дорогу препиралась со своим отцом, «лордом Гленарваном». Но все это, разумеется, не в счет. Кто не испытывал таких безрассудных увлечений! Что же касается Моти, то это совсем другое дело. Помимо того, что она была девочкой, помимо того, что у нее в ушах качались голубенькие сережки, помимо того, что она так ужасно бледнела и краснела и так мило двигала худыми лопатками, – помимо всего этого, она была еще и сестра товарища. Собственно, не сестра, а племянница. Но по возрасту Гаврика – совсем сестренка! Сестра товарища! Разве может быть в девочке что-нибудь более привлекательное и нежное, чем то, что она сестра товарища? Разве не заключено уже в одном этом зерно неизбежной любви? Петя сразу почувствовал себя побежденным. Пока они дошли до погреба, он влюбился окончательно. Однако, чтобы Мотя как-нибудь об этом не догадалась, мальчик тут же напустил на себя невыносимое высокомерие и равнодушие. Едва Мотя вежливо стала ему показывать своих кукол, аккуратно уложенных по кроваткам, и маленькую плиту с всамделишными, но только маленькими кастрюльками, сделанными отцом из обрезков цинка – что, если правду сказать, Пете ужасно понравилось, – как мальчик презрительно сплюнул сквозь зубы и, оскорбительно хихикая, спросил: – Мотька, чего ты такая стриженая? – У меня был тиф, – тоненьким от обиды голоском сказала Мотя и так глубоко вздохнула, что в горле у нее пискнуло, как у птички. – Хочете посмотреть картины? Петя снисходительно согласился. Они сели рядом на землю и стали рассматривать разноцветные лубочные литографии патриотического содержания, главным образом морские сражения. Узкие лучи прожекторов пересекали по всем направлениям темно-синее липкое небо. Падали сломанные мачты с японскими флагами. Из острых волн вылетали белые фонтанчики взрывов. В воздухе звездами лопались шимозы. Задрав острый нос, тонул японский крейсер, весь охваченный желто-красным пламенем пожара. В кипящую воду сыпались маленькие желтолицые человечки. – Япончики! – шептала восхищенная девочка, ползая на коленях возле картины. – Не япончики, а япошки! – строго поправил Петя, знавший толк в политике. На другой картине лихой казак, с красными лампасами, в черной папахе набекрень, только что отрубил нос высунувшемуся из-за сопки японцу. Из японца била дугой толстая струя крови. А курносый оранжевый нос с двумя черными ноздрями валялся на сопке совершенно отдельно, вызывая в детях неудержимый смех. – Не суйся, не суйся! – кричал Петя, хохоча, и хлопал ладонями по теплой сухой земле, испятнанной известковыми звездами домашней птицы. – Не совайся! – суетливо повторяла Мотя, поглядывая через плечико на красивого мальчика, и морщила худой, остренький нос, пестрый, как у Гаврика. Третья картина изображала того же казака и ту же сопку. Теперь из-за нее виднелись гетры удирающего японца. Внизу было написано:
Генерал японский Ноги, Батюшки,
Чуть унес от русских ноги. Матушки!
– Не совайся, не совайся! – заливалась Мотя, прижимаясь доверчиво к Пете. – Правда, пускай тоже не совается! Петя, насупившись, густо краснел и молчал, стараясь не смотреть на худенькую голую руку девочки с двумя лоснившимися на предплечье шрамиками оспы, нежно-телесными, как облатки. Но поздно. Он уже был влюблен по уши. Когда же оказалось, что, кроме русско-японских картин, у Моти есть еще превосходные кремушки, орехи для игры в "короля-принца", бумажки от конфет и даже картонки, Петина любовь дошла до наивысшего предела… Ах, какой это был счастливый, замечательный, неповторимый день! Никогда в жизни Петя не забудет его. Петя заинтересовался, каким образом на ушах держатся серьги, и девочка показала ему проколотые совсем недавно дырочки. Петя даже решился потрогать мочку Мотиного уха, нежную и еще припухшую, как долька мандарина. Потом они поиграли в картонки, причем Петя начисто обыграл девочку. Но у нее сделалось такое несчастное лицо, что ему стало жалко, и он не только отдал ей обратно все выигранные картонки, но даже великодушно подарил все свои. Пускай знает! Потом натаскали сухого бурьяна, щепочек и затопили кукольную плиту. Дыму было много, а огня совсем не вышло. Бросили и стали играть в "дыр-дыра", иначе – в прятки. Прячась друг от друга, они залезали в такие отдаленные, глухие местечки, сидеть в которых одному становилось даже страшновато. Но зато как жгуче-радостно было слышать осторожное приближение робких шажков, сидя в засаде и обеими руками закрывая рот и нос, чтобы не фыркнуть! Как дико колотилось сердце, какой неистовый звон стоял в ушах! И вдруг из-за угла медленно-медленно выдвигается половина бледного от волнения, вытянутого лица с плотно сжатыми губами. Облупленный носик, круглый глаз, острый подбородок, чепчик с оборочками… Глаза вдруг встречаются. Оба так испуганы, что вот-вот потеряют сознание. И тотчас неистовый, душераздирающий вопль торжества и победы: – Петька! Дыр-дыра! И оба лупят во все лопатки – кто скорее? – к месту, где лежит палочка-стукалочка. – Дыр-дыра! – Дыр-дыра! Один раз девочка спряталась так далеко, что мальчик искал ее битых полчаса, пока наконец не догадался перелезть через задний плетень и сбегать на выгон. Мотя сидела на корточках, полумертвая от страха, в яме, заросшей будяками. Поставив худой подбородок на исцарапанные колени, она смотрела исподлобья вверх, в небо, по которому плыло предвечернее облако. Вокруг тыркали сверчки и ходили коровы. Было необыкновенно жутко. Петя заглянул в яму. Дети долго смотрели друг другу в глаза, испытывая необъяснимое жгучее смущение, совсем не похожее на смущение игры. "Дыр-дыра, Мотька!" – хотел крикнуть мальчик, но не мог вымолвить ни слова. Нет, это, уж конечно, не была игра, а что-то совсем, совсем другое. Мотя осторожно вылезла из ямы, и они смущенно пошли во двор как ни в чем не бывало, поталкивая друг друга плечами, но в то же время стараясь не держаться за руки. Тень облака прохладно скользила по бессмертникам городского выгона. Впрочем, едва они перелезли обратно через плетень, как Петя опомнился. – Дыр-дыра! – отчаянно закричал хитрый мальчик и кинулся к палочке-стукалочке, чтобы поскорее "задыркать" зазевавшуюся девочку. Словом, все было так необыкновенно, так увлекательно, что Петя даже не обратил внимания на Гаврика, подошедшего в самый разгар игры. – Петька, как звать того матроса? – озабоченно спросил Гаврик. – Какого матроса? – Который прыгал с "Тургенева". – Не знаю. – Ты ж еще рассказывал, что его на пароходе как-то там называл тот усатый черт из сыскного. – Ну да… Ах, да!.. Жуков, Родион Жуков… Не мешай, мы играем. Гаврик ушел озабоченный, а Петя тотчас забыл об этом, всецело поглощенный новой любовью. Вскоре пришла Мотина мама звать ужинать: – Мотя, приглашай своего кавалера кулеш кушать, а то они, наверно, голодный. Мотя сильно покраснела, потом побледнела, стала опять прямая, как палка, и произнесла сдавленным голосом: – Мальчик, хочете с нами кушать кулеша? Только сейчас Петя почувствовал голод. Ведь он сегодня не обедал! Ах, никогда в жизни не ел он такого вкусного, густого кулеша с твердоватой, упоительно придымленной картошечкой и маленькими кубиками свиного сала! После этого чудеснейшего ужина на свежем воздухе под той же шелковицей мальчики отправились домой. С ними пошел в город и Терентий. Он на минутку сбегал в дом и вернулся в коротком пиджаке и люстриновом картузике с пуговичкой, держа в руке тоненькую железную палочку от зонтика, такую самую, с какой обыкновенно гуляли одесские мастеровые в праздник. – Тереша, не ходи, поздно, – умоляюще сказала жена, провожая мужа до калитки. Она посмотрела на него с такой тревогой, что Пете почему-то стало не по себе. – Сиди лучше дома! Мало что… – Есть дело. – Как хочешь, – покорно сказала она. Терентий весело мигнул: – Ничего. – Не иди мимо Товарной. – Спрашиваешь! – Счастливого. – Взаимно. Терентий и мальчики зашагали в город. Однако это была совсем не та дорога, по которой пришли сюда. Терентий вел их какими-то пустырями, переулками, огородами. Этот путь оказался гораздо короче и безлюднее. По дороге Терентий остановился возле небольшого домика и постучал в окно. В форточку выглянуло худое, костлявое лицо человека с усами, опущенными на рот. – Здорово, Синичкин, – сказал Терентий. – Выйди на минуточку. Есть новости. Затем на улицу вышел в жилете поверх сатиновой рубахи высокий, тощий человек, напоминавший Пете "Дон Кихота", которого он недавно читал. Терентий и Синичкин пошептались, после чего путь продолжался. Совершенно неожиданно они вышли на знакомую Сенную площадь. Здесь Терентий сказал Гаврику: – Я еще сегодня к вам заскочу. Кивнул головой и исчез в толпе. Солнце уже село. Кое-где в лавочках зажигали лампы. Петя ужаснулся: что будет дома! Счастье кончилось. Наступила расплата. Петя старался об этом не думать, но не думать было невозможно. Боже, на что стали похожи новые башмаки! А чулки! Откуда взялись эти большие круглые дыры на коленях? Утром их совсем не было. О руках нечего и говорить руки как у сапожника. На щеках следы дегтя. Боже, боже! Нет, положительно дома будет что-то страшное! Ну, пусть бы хоть отлупили. Но ведь в том-то и ужас, что лупить ни в коем случае не будут. Будут стонать, охать, говорить разрывающие душу горькие, но – увы! – совершенно справедливые вещи. А папа еще, чего доброго, схватит за плечи и начнет изо всех сил трясти, крича: "Негодяй, где ты шлялся? Ты хочешь свести меня в могилу?", что, как известно, в десять раз хуже, чем самая лютая порка. Эти и тому подобные горькие мысли привели мальчика в полное уныние, усугублявшееся безумными сожалениями по поводу картонок, так глупо отданных в порыве страсти первой попавшейся девчонке.