VII
И потянулись дни выздоровления, полные оскорблений и унижений. Великая Княгиня так и не видела сына. Государыня как завладела ребёнком, как унесла его в свои покои, так и не приносила его к матери. И уже дошли, через милых фрейлин, конечно, петербургские «эхи», распространяемые в посланнической среде иностранцев, падких на всякую скверную для России выдумку, что будто бы подменили ребёнка, что родила не Великая Княгиня, но сама Государыня от Разумовского… Потому-то Государыня теперь и держит ребёнка у себя, не отдавая его Великой Княгине…
Было скучно в эти осенние дни. Великая Княгиня хотела видеть друзей, и прежде всего Салтыкова, — их к ней не пускали. Наконец пришёл граф Захар Григорьевич Чернышёв и по секрету сказал, что по высочайшему повелению Салтыкова отправляют в Швецию с известием о рождении Великого Князя Павла Петровича и что ему невозможно прийти к Великой Княгине.
«Но этим только усугубляют неосновательность сплетни и подозрения», — подумала Великая Княгиня, но ничего не сказала Чернышёву. Она улыбнулась ему, и много тихой грусти было в её улыбке. Кирилл Григорьевич Разумовский, как только его допустили, явился с большой игрушкой — девизом — мохнатым зайчиком над барабаном, и Великая Княгиня невольно подумала, уж не намёк ли то на её супруга?
Двадцать пятого сентября были торжественные крестины ребёнка. Восприемницею от купели была означена австро-венгерская императрица и королева Мария-Терезия. Но самым мучительным днём для Великой Княгини было первое ноября, когда было назначено принесение поздравлений иностранных послов. Если и были какие-нибудь раньше надежды — ну, хотя бы просто на чудо, на то, что Великая Княгиня когда-нибудь будет царствовать одна, — в этот день в каждой речи, в каждом поздравительном слове эти надежды разбивались, рассеивались и уничтожались.
Всё было, как всегда, когда принимали иностранцев, очень парадно и торжественно. В этот день Великая Княгиня наконец увидала своего сына, виновника того, что рушились её воздушные замки. Ребёнка поместили подле неё в золочёной колыбели, в кружевах и лентах. Он был прелестен. Великая Княгиня искренно восхищалась им, но восхищение её было не материнское, материнского чувства она к нему не испытала.
В парадном алом шлафроке[42] из атласа, выложенном белыми брабантскими кружевами, в широком собольем палантине, причёсанная и завитая, с длинными локонами, спускающимися мимо ушей, надушенная, необыкновенно похорошевшая после родов, с бриллиантовой малой короной в волосах, Великая Княгиня поместилась несколько позади колыбели в широком золочёном кресле. За нею стали её камер-юнкеры Нарышкин и Дараган. Они должны были отвечать за Великую Княгиню на приносимые поздравления.
В первом часу в покои шествием в сопровождении чинов двора проследовала Государыня и села в кресло рядом с Великой Княгиней. Церемониймейстер пошёл приглашать послов и посланников «чинить» поздравления.
Первым от имени крёстной матери, Её Императорского и Королевского Величества на немецком языке говорил речь римско-императорский камергер и директориальный надворный советник граф Цинцендорф.
— Милостивейшая Государыня, — напыщенно и красно говорил он. — Рождением России принца исполнили вы желания подданных её народов и августейшей их самодержице подали причину к несказанной радости. Ваше Императорское Высочество взошли ныне на верх благополучия своего, в котором союзные державы одна перед другою с большим усердием соучастною себя показать стараются. Но между всеми, кои о славе и благосостоянии сей империи усердствуют, никто столь искренно и по обязательствам только сходного взаимной пользе союза, вам, Милостивейшая Государыня, не предан, как их Величества Римский Император и Императрица-королева!
Он говорил о том, что «их Величества усерднейше желают, дабы Всевышний сохранил сей первый общего благополучия залог, и притом уповают, что вы, Милостивейшая Государыня, умножите оное произведением на свет ещё и других августейшему сея державы престолу подпор…»
Великая Княгиня слушала всё это, с трудом удерживая на своём лице официальную благосклонную улыбку. Её сердце разрывалось от всех этих слов и пожеланий на части. Ей казалось, что она обманута. Не на то она училась, не на то она так страстно полюбила эту громадную Россию, чтобы производить всё новые и новые подпоры престолу, который сама она хотела занять.
Дараган смело и уверенно говорил сзади неё по-немецки:
— Государыня Великая Княгиня с крайнею благодарностью уведомилась о благосклонных Их Величеств Императора и Императрицы римских сентиментах по случаю рождения Великого Князя Павла Петровича. Её Императорское Величество не может сомневаться, чтобы сей принц, когда придёт в совершенный возраст, не вступил в степени предков своих и паче всего, исполняя намерения и повеления Императрицы, своей самодержицы, не употребил всевозможное старание к всегдашнему утверждению счастливого обеих империй союза…
Граф Цинцендорф говорил приветственное слово Государыне, и на него за Государыню отвечал Бестужев-Рюмин. Потом говорилась речь Великому Князю, на эту речь отвечал Нарышкин.
Косые, осенние, золотые солнечные лучи низали комнату и казались Великой Княгине печальными. Рядом с залой звенели посудой. И когда уже на французском языке прозвучала — и всё на ту же тему, что Великая Княгиня исполнила свой главный и единственный долг перед Россией и родила сына, — последняя речь, в залу вошли вереницей придворные лакеи и стали обносить гостей шампанским в хрустальных бокалах и устанавливать на серебряных подносах чашки китайского порцелина с чаем.
Стоя пили шампанское. Из соседней комнаты доносилась сладкая и нежная музыка — играл итальянский квартет.
Недавно прибывший к русскому двору английский резидент Вильямс, маленький, толстый, с красным носом-пуговкой, в алом, шитом золотом кафтане, в белых панталонах и чулках, бесцеремонно громко, так, что Великая Княгиня могла слышать, на грубом французском языке говорил французскому послу:
— Elle est superbe!..[43] 3-зам-мечательна!.. Какая тонкая красота! Какие очаровательные манеры! Она сделает честь любому трону. Совсем европейское воспитание. Мне говорили, она со дня своего приезда в Россию старалась заслужить любовь народа…
— Теперь ей это более не нужно. Она сыграла свою роль.
— Н-ну!.. Кто знает… Мне говорили, что она старательно применялась ко всем странным и грубым обычаям страны и изучала русский язык. Мне даже сказали, что она на нём говорит.
— О да!.. В совершенстве.
— Положительно у неё талант царствовать.
— Теперь — кончено… В наследниках Государыне недостатка нет.
— Вы думаете?..
— Какой очаровательный малютка…
— О, yes!..[44]
VIII
По утрам Екатерина Алексеевна оставалась одна. Это были часы раздумья, планов, писем, чтения. Переписка у неё была большая — с Гриммом, Вольтером, Дидро.
Из Франции ей писали о свободе… Она должна освободить крестьян. Она читала эти письма и задумывалась. Картины недавнего прошлого вставали в её памяти. Десять полков малороссийских казаков на поле у Есмани. Голос точно сонный, чуть в нос, поющий что-то, чего она не понимает и чему весело и заразительно смеётся Государыня. Золотое облако высокой пыли над бесконечными колоннами конных казаков. Кочевья, шатры, степь и бездна услуг какого-то «простого» народа, без которых не проживёшь и дня в этих прекрасных и жутких степях. Вольтеры и Дидро этого не знают. Если тех освободить, на кого обопрётся она?.. Жалость… Ни жалости, ни чувства. Жалость и чувства не нужны Государю. Нужно быть — как герои древности.
Она перелистывала «Всеобщую историю» Вольтера, она изучала, делая выписки, «Дух законов» Монтескье, хваталась за «Летопись» Тацита во французском переводе… Она проникалась духом истории.
Им дать свободу? Государыня Елизавета Петровна могла это сделать — ей никого не было нужно, кроме солдат. Она сама была цесаревна, дочь Петра Великого, русская до мозга костей, обожаемая всеми простыми людьми… Великой Княгине нельзя этого. Народ её не знает.
Для народа она — немка. Она чужая ему. Она опирается совсем на других людей, и для этих других людей она должна пожертвовать свободой простого народа. Надо уметь различать главное от неглавного, надо найти таких людей, кто поймёт её и, поняв, вознесёт.
Надеяться на Государыню было нельзя. Не та Государыня стала. Она по-прежнему не любит своего племянника, «чёртушка», «урод» — не сходит у ней с языка, но наследник Павел Петрович — Пуничка — всё для неё. Он затмил, вытеснил из сердца Государыни Великую Княгиню-мать. Екатерина Алексеевна вспоминала то, что было, когда она только что приехала в Россию, как со смехом и шутками русские девушки, по повелению Государыни, в Риге закутали её в драгоценную соболью шубу, как, когда она уезжала из Москвы, сама Государыня накинула ей на плечи дорогой горностаевый палантин,[45] сняв его со своего плеча. Екатерине Алексеевне никогда не забыть той доброй и милой усмешки, какая была тогда на лице разрумянившейся от мороза Императрицы. А какие подарки она получила в день своей свадьбы! Ей совестно было получить все эти драгоценности — она их тогда не заслужила… Теперь, когда она исполнила всё то, чего желала от неё Государыня, она получила такое колье, какое ей стыдно было бы подарить своей горничной. Государыня разлучила её с сыном, точно недостойной считает мать растить наследника Российского престола. Когда встречается Государыня с Великой Княгиней, голубой огонь любви и ласки не горит больше в её прекрасных глазах. Смотрит Государыня хмуро, подозрительно, точно говорит со свойственной откровенной грубоватостью: «Теперь ты нам больше не нужна… Зачем ты ещё здесь?..» А в серо-синих глазах Великой Княгини, после родов ставших особенно прекрасными, так и горит задорный пламень. «Нет… Здесь я буду царствовать одна… Одна!.. Одна!..» И точно читает Государыня самые сокровенные мысли своей племянницы, хмурит соболиные брови, сердито молчит, и сквозь молчание это Великая Княгиня слышит упрямый и гневный голос Государыни: «Не будешь!.. Не будешь!.. Не будешь!.. Кто ты?.. Ты — немка, а он — правнук Петра Великого — Павел Петрович! Не будешь… Народ тебя не допустит…»