Все захлопали и потом хлопали после каждой фразы Кораблева. Между прочим, в конце он показал на мой плакат, и я почувствовал с гордостью, что вся школа смотрит на мой аэроплан, парящий в облаках, и читает надпись: «Молодежь, вступай в ОДВФ!»
Потом выступил Николай Антоныч и тоже очень хорошо говорил, а потом тетя Варя объявила, что комсомольская ячейка полностью вступает в ОДВФ. Желающие могут записаться у нее завтра от десяти до десяти, а пока она предлагает устроить сбор в пользу советской авиации и собранные деньги послать в адрес ЦО «Правда».
Должно быть, я волновался, потому что Валька, тоже сидевший на полу недалеко от меня, через три человека, смотрел на меня с удивлением. Я вынул серебряный полтинник и показал ему. Он понял. Он хотел что-то спросить, должно быть, про спиннинг, но удержался и только кивнул головой.
Я вскочил на эстраду и отдал тете Варе полтинник…
— Иван Павлыч, — сказал я Кораблеву, который стоял и курил из длинного мундштука в коридоре. — С каких лет берут в летчики?
Он серьезно посмотрел на меня.
— Не знаю, Саня. Тебя-то, пожалуй, еще не возьмут…
Не возьмут? Клятва, которую когда-то мы с Петькой дали друг другу в Соборном саду припомнилась мне: «Бороться и итти, найти и не сдаваться». Но я не сказал ее вслух. Все равно Кораблев не понял бы ее.
Часть вторая
Глава первая. Четыре года
Как в старых немых фильмах, мне представляются большие часы, — но стрелка показывает годы. Полный круг — и я вижу себя в третьем классе, на уроке Кораблева, на одной парте с Ромашкой. Пари заключено — пари, что я не закричу и не отдерну руку, если Ромашка полоснет меня по пальцам перочинным ножом. Это — испытание воли. Согласно «правилам для развития воли», я должен научиться «не выражать своих чувств наружно». Каждый вечер я твержу эти правила, и вот, наконец, удобный случай. Я проверяю себя.
Весь класс следит за нами, никто не слушает Кораблева, хотя сегодня интересный урок: о нравах и обычаях чукчей.
— Режь, — говорю я Ромашке. И этот подлец хладнокровно режет мне палец перочинным ножом. Я не кричу, но невольно отдергиваю руку и проигрываю пари.
Кто-то ахает, шопот пролетает по партам. Кровь течет, я нарочно громко смеюсь, чтобы показать, что мне нисколько не больно, и вдруг Кораблев выгоняет меня из класса. Я выхожу, засунув руку в карман.
— Можешь не возвращаться.
Но я возвращаюсь. Урок интересный, и я слушаю его, сидя на полу, под дверью…
Правила для развития воли. Я возился с ними целый год. Я пробовал не только «скрывать свои чувства», но и «не заботиться о мнении людей, которых провисаешь». Не помню, которое из этих правил было труднее. Пожалуй, первое — потому что мое лицо как раз выражало решительно все, что я чувствовал и думал.
«Спать как можно меньше, потому что во сне отсутствует воля» — также не было слишком трудной задачей для такого человека, как я. Но зато я научился «порядок дня определять с утра» — и следую этому правилу всю мою жизнь.
Что касается главного правила: «помнить цель своего существования», то мне не приходится очень часто повторять его, потому что эта цель была мне ясна уже и в те годы…
Снова полный круг — раннее утро зимой 25-го года. Я просыпаюсь раньше всех и лежу, не зная, сплю я или уже проснулся. Как во сне, мне представляется наш Энск, крепостной вал, понтонный мост, дома на пологом берегу. Гаер Кулий, старик Сковородников, тетя Даша, читающая чужие письма с поучительным выражением. Я — маленький, стриженый, в широких штанах. Полно, я ли это?
Лежу и думаю, сплю и не сплю. Энск отъезжает куда-то вместе с чужими письмами, с Гаером, с тетей Дашей. Я вспоминаю Татариновых… Я не был у них два года. Николай Антоныч все еще ненавидит меня. В моей фамилии ни одного шипящего звука, тем не менее он произносит ее с шипением. Нина Капитоновна все еще любит меня; недавно Кораблев передал от нее «поклон и привет». Как-то Марья Васильевна? Все сидит на диване и курит? Катька?
Я смотрю на часы. Скоро семь. Пора вставать — я дал себе слово вставать до звонка. На цыпочках я бегу к умывальнику и делаю гимнастику перед открытым окном. Холодно, снежинки залетают в окно, крутятся, падают на плечи, тают. Я умываюсь до пояса — и за книгу. За чудесную книгу: «Южный полюс» Амундсена, которую я читаю в четвертый раз.
Я читаю о том, как юношей семнадцати лет он встретил Нансена, вернувшегося из своего знаменитого дрейфа, о том, как «весь день он проходил по улицам, украшенным флагами, среди толпы кричавшей «ура», и кровь стучала у него в висках, а юношеские мечты поднимали целую бурю в его душе».
Холод бежит по моим плечам, по спине, по ногам, и даже живот покрывается ледяными мурашками. Я читаю, боясь пропустить хоть слово. Уже доносятся голоса из кухни — девушки, разговаривая, идут в столовую с посудой, а я все читаю. У меня горит лицо, кровь стучит в висках. Я все читаю — с волнением, с вдохновением. Я знаю, что навсегда запомню эту минуту.
Снова полный круг — и я вижу себя в маленькой давно знакомой комнате, в которой за три года проведены почти все вечера. По поручению комсомольской ячейки я первый раз веду кружок по коллективному чтению газет. В первый раз — это страшно. Я знаю «текущий момент», «национальную политику», «международные вопросы». Но международные рекорды я знаю еще лучше — на высоту, на продолжительность, на дальность полета. А вдруг спросят о снижении цен! Но все проходит благополучно. Кто-то из девочек просит рассказать биографию Ленина, а уж биографию-то Ленина я знаю отлично.
Все теснее становится в комсомольской ячейке. Яблоку некуда упасть, а на пороге стоит и внимательно слушает меня Кораблев. Он трогает пальцами усы — ура! — значит, доволен. Чувство радости и гордости охватывает меня. Я говорю и думаю с изумлением: «Ох, как я хорошо говорю».
Это — мое первое общественное выступление, если не считать случая у костра, когда была низвергнута власть Степы Иванова. Кажется, оно удалось. На следующий день преподаватель обществоведения вызывал меня, попросил повторить биографию Ленина и сказал: «Если я заболею, меня заменит Сеня Григорьев».
Еще один полный круг — и мне 17 лет. Вся школа в актовом зале. За большим красным столом — члены суда. По левую руку — защитник. По правую — общественный обвинитель. На скамье подсудимых — подсудимый.
— Подсудимый, ваше имя? — говорит председатель.
— Евгений.
— Фамилия?
— Онегин.
Это был памятный день.
Глава вторая. Суд над Евгением Онегиным
Сначала никто в школе не интересовался этой затеей. Но вот кто-то из актрис нашего театра предложил поставить «Суд над Евгением Онегиным», как пьесу, в костюмах, и сразу о нем заговорила вся школа.
Для главной роли был приглашен сам Гришка Фабер, который вот уже год, как учился в театральном училище, но по старой памяти иногда еще заходил взглянуть на наши премьеры. Свидетелей взялись играть наши актеры, только для няни Лариных не нашлось костюма, и пришлось доказывать, что в пушкинские времена няни одевались так же, как и в маши. Защиту поручили Вальке, общественным обвинителем был наш воспитатель Суткин, а председателем — я…
В парике, в синем фраке, в туфлях с бантами, в чулках до колен преступник сидел на скамье подсудимых и небрежно чистил ногти сломанным карандашом. Иногда он надменно и в то же время как-то туманно посматривал на публику, на членов суда. Должно быть, так, по его мнению, вел бы себя при подобных обстоятельствах Евгений Онегин.
В комнате свидетелей (бывшая учительская) сидели старуха Ларина с дочками и няня. Они, напротив, очень волновались, особенно няня, удивительно моложавая и хорошенькая для своих лет. Защитник тоже волновался и почему-то все время держал на весу толстую папку с документами. Вещественные доказательства — два старинных пистолета — лежали передо мной на столе. За моей спиной слышался торопливый шепот режиссеров…
— Признаете ли вы себя виновным? — спросил я Гришку.
— В чем?
— В убийстве под видом дуэли, — прошептали режиссеры.
— В убийстве под видом дуэли, — сказал я и добавил, заглянув в обвинительное заключение, — поэта Владимира Ленского, 18 лет.
— Никогда! — надменно отвечал Гришка. — Надо различать, что дуэль — не убийство.
— В таком случае приступим к допросу свидетелей, — объявил я. — Гражданка Ларина, что вы можете показать по этому делу?
На репетиции это было очень весело, а тут все невольно чувствовали, что ничего не выходит. Только Гришка плавал, как рыба в воде. То он вынимал гребешок и расчесывал баки, то в упор смотрел на членов суда каким-то укоряющим взором, то гордо закидывал голову и презрительно улыбался. Когда свидетельница, старуха Ларина, сказала, что у них в доме Онегин был как родной, Гришка одной рукой прикрыл глаза, а другую положил на сердце, чтобы показать, как он страдает. Он чудно играл, и я заметил, что свидетельницы, особенно Татьяна и Ольга, просто глаз не сводили с него. Татьяна — еще куда ни шло, ведь она влюблена в него по роману, а вот Ольга — та совершенно выходила из роли. Публика тоже смотрела только на Гришку, а на нас никто не обращал никакого внимания.