Почти все мои знакомые перебывали за границей. Египтолог Лариса Кукшина побывала в Египте и вернулась в совершенном восторге. Юра Коркин, все еще занимавший должность заведующего лабораторией психологии труда в нашем загнившем на корню НИИ, но уже полностью ушедший в бизнес, не вылезал с Кипра. Лена Зайчневская на последние деньги съездила в Париж к каким-то знакомым, добытым чуть ли не по Интернету, и потом вся библиотека, в которой она работала, с восторгом слушала ее рассказ о посещении Лувра, рассматривала Ленкины парижские фотографии с диапозитивами и вкушала душистый камамбер с розовым французским вином из бутылок с неяркими этикетками и пробками, залитыми настоящим сургучом, с оттиснутыми на нем буквами. Китаист Сережа Дорменко уехал в Тибет в качестве переводчика и референта какой-то непонятной фирмы, и с тех пор от него не было ни слуху, ни духу — как в воду канул.
Несколько моих знакомых, побывали также и в Соединенных Штатах, и возвращались оттуда, окрыленные и исполненные духом патриотизма, но уже не советского, а специального российского. Инспирировался этот патриотизм теми неслыханными трюками, которые проделывали наши ушлые сограждане, обманывая и беззастенчиво облапошивая бедных, доверчивых американцев. Рассказы об особо крупных и бессовестных надувательствах сопровождались одобрительно-сочувственными возгласами типа: "Так им и надо!" или "У нас не забалуешь!", и все слушатели сходились на том, что дураков надо наказывать за глупость и доверчивость, и что умнее и находчивее наших людей в целом свете не найти. Одним словом, классическое отношение французских цыган к французским же крестьянам, если, конечно, можно доверять сведениям, почерпнутым из произведений наглого вруна, бессовестного мистификатора и самозванного лингвиста по имени Проспер Мериме.
Один только я упрямо сидел в лаборатории по психологии мотивации и писал свои любимые алгоритмы связи мотиваций друг с другом через планируемую деятельность, с подключением механизмов воли, прошлого опыта и так далее, и так далее. На знакомых я все больше и больше начинал смотреть как на подопытных животных. Особенно меня интересовали их рассказы о загранице. Мощная сбивка привычных стереотипов и множество коллизий, вызванных разницей в менталитете, часть которых выявлялось только под прицельным расспросом, вызывали у меня чувство восхищения и восторга ученого-зоолога, только что открывшего новую, ранее не виданную блоху. Я находил в этих коллизиях бесценный материал для иллюстрации своей теории мотивации. Самому мне за границу не хотелось, и тот, кто отсидел в лаборатории полжизни и придумал свою собственную теорию, меня хорошо поймет. Институт Психологии Академии Наук был моим домом, а домой я приходил только ночевать. Когда же друзья и знакомые говорили мне, что пора посмотреть мир, а для этого надо распрощаться с лабораторией и начать зарабатывать деньги в банке или в торговой фирме, неся службу в ранге менеджера, я зверел. Я всегда говорил, что пересеку государственную границу бывшего СССР только один раз — когда я не смогу продолжать работать над своей тематикой в этой стране. Тогда мне будет нечего терять. А сейчас мне есть что терять — работу, на которую ушло полжизни, научный потенциал, наконец, выбранный стереотип жизни, благодаря которому я на все, что происходило в стране, смотрел сквозь призму собственных идей о внутреннем устройстве человеческой психики, и все, что я наблюдал, волновало меня только с точки зрения того, подтверждали ли эти события мою теорию или противоречили ей. Если подтверждали, я был вполне доволен, несмотря на то, что это было политическое убийство, или афера, или шантаж, или очередной виток инфляции, спровоцированный правительством или Центробанком. Если противоречили — я начинал сильно беспокоиться и судорожно читать газеты, пытаясь разобраться в деталях. И если мне все же пришлось, в конце концов, просидеть целых два года в Далласе, в штате Техас, изучая красоты местного диалекта, похожего на все что угодно, но только не на английский язык, то лишь потому что меня выпихнули из лаборатории почти что пинками и отправили зарабатывать баксы для института, не спросив, хочу я уезжать или нет. Не поехать означало для меня рассориться с директором, потерять место завлаба и вообще вылететь из института в полнейшую неизвестность: ведь я всю жизнь проработал фундаментальным ученым, и кроме своей науки ничего в жизни делать путного не умел, да и до сих пор не умею.
В Америке я увидел все то же заидеологизированное общество, которое может точно так же, как и почивший в бозе СССР, налететь на мель неустранимых социальных противоречий через пару десятков лет. Я также не обнаружил в Америке ни телеологии, ни гуманизма, ни прогресса. Просто — исторический процесс в стране находится на ином этапе, но все протекает абсолютно по тем же общим законам, которые никому явно не известны и чувствуются лишь натренированной селезенкой человека, который по своей должности обязан уметь предсказать, где находится яма с дерьмом, на несколько шагов раньше, чем все в нее рухнут.
Взглянув на постоянно что-нибудь пьющих или жрущих американцев, с самого детства глубоко развращенных многообразным сервисом, совершенно разучившихся жить вне своего привычного комфорта, испорченных многочисленными развлечениями, разглядев их экономику, производящую терриконы всякой дряни и мишуры не для реальной жизни, не для удовлетворения нужды, а для увеселения и ублажения пресыщенных потребителей, я ни на минуту не сомневался, что любое незначительное потрясение способно вызвать в такой среде кризис национального масштаба, поколебать идеалы нации, посеять сомнения в правильности выбранного ей стиля жизни и чрезвычайно болезненно ударить по экономике. Теракты одиннадцатого сентября подтвердили мои худшие ожидания. Их последствия наслоились на экономику, уже ослабленную скрытым обвалом спекулятивной части биржевого рынка, накрученной пустоцветными интернет-компаниями, и привели к рецессии, которую специалисты, обязанные давать прогнозы, объявили задним числом. Разумеется, всю рецессию списали на террористов, хотя самым страшным внутренним террористом в США является неумеренная страсть к комфорту, услаждениям и развлекалочкам, не обремененная никакой душевной работой, даже чтением серьезной художественной литературы, которую издатели превратили в комиксы. Душевная леность и гедонизм развращает и губит любую нацию, вне зависимости от уровня развития ее экономики. Впрочем, доказывать этого американцам я вовсе не собираюсь. У них есть на это свои аналитики, которым за это платят.
Впрочем, кто сказал, что в России дела обстоят лучше?
Я смотрел вокруг себя холодными глазами ученого-аналитика, и чем больше набирал опыта как ученый и просто наблюдатель жизни, тем отчетливее понимал, что наука никогда не даст миру универсальной этики и морали, не потому что организация научной деятельности и место науки в обществе не позволяет этого сделать, а просто потому, что мораль и этика — это материя, к которой научные методы абсолютно не применимы.
Мораль и этика — это не более чем один из неизбежных продуктов очередной культуры, случайно возникшей в процессе этногенеза. Культура не может обойтись без морали и этики, не важно какого качества и какой направленности, потому что людям необходимо понимать намерения друг друга, чтобы была возможна мало мальски нормальная кооперация между членами общества. Но дальше этой кооперации мораль и этика не идет. Нравственность, мораль, этика, высокие идеалы ничто из этих вещей не спасает культуру от вырождения и гибели. Сотни предшествующих культур остались на Земле лишь в виде черепков и развалин, засыпанных толстым слоем вулканической пыли, а также мусора и дерьма равнодушных потомков. И нынешняя цивилизация тоже от этого никем и ничем не застрахована. Возможно, когда-нибудь в далеком будущем кучка восторженных идеалистов-археологов раскопает останки нашей культуры и будет восторгаться ими, не понимая, что и их культуру ожидает точно такая же участь.
История человечества ничем не отличается от естественного эволюционного процесса, ее волны и течения, то могучие, то вялые, идут по случайному пути, сливаются и дробятся, часто теряются в песках. История не обнаруживает совершенно ничего такого из сферы высоких понятий, чего бы придерживалось большинство; ничего, о чем можно было бы сказать, что оно возникает всякий раз, в неизменном и ясном виде, словно бы по предопределению свыше. Уж если бы высокая мораль, прогресс и гуманизм действительно существовали бы, они бы явственно просматривались как инварианта, устойчиво проявляющая себя сквозь пассионарные вспышки и субпассионарные затухания в истории развития народов. В этом случае не было бы бесконечной вражды и взаимного уничтожения, и остатки цивилизаций не оставались бы погребенными под толстым слоем перегнившего дерьма.