— Богородицына! Кап! Богородицына! Кап!
Его гнали с пожарища. Он обжигал себе голые ноги, мальчишки старались подбить его чадящими головешками по икрам, погорельцы злились на его непонятную радостность, а он тыкал пальцами в щеки и глаза, смеялся и кричал:
— Богородицыны! Кап-кап! Богородицыны!
В это время Семен Семенович Щека, высокий, худой, жилистый, в парусиновой размахайке на костяных застежках, степенно и размашисто, как журавль из басни, шагал на Соборную площадь. На тонких ногах его были штиблеты собственного производства. Весь город звал их «корабли». Парусами у них служили широкие, из белого полотна, ушкú; брюки у Щеки были коротки, и ушкú эти развевались на ходу во все стороны.
У Щеки был собственный дом на Малой Булыжной (она так называлась потому, что летом сплошь зарастала травой, осенью и весной чернела невылазной грязью). Он жил один с экономкой, такой же высокой, как он сам, и в таких же штиблетах его же работы. Он звал сам себя Темьянский Цинциннат, потому что каждую весну пахал на экономке свой огород и засаживал его помидорами и испанским луком. Во всем Темьяне испанский лук был только у Щеки. Раза два в году он сзывал своих приятелей — аптекаря Зальца и ссыльного поляка Вуйштофовича на селедку с испанским луком. Потчуя друзей, Щека говаривал:
— Губернатор не видит у себя за столом испанского лука, мы же им закусываем.
У Щеки была страсть жарить. Ему мало было, что он ел жареного поросенка, жареную баранину и пробовал даже жареную конину: он делал дальнейшие опыты жаренья. Пробовал жарить воробьев на помидорном соку, а однажды принес экономке толстую жабу и потребовал зажарить ее с картофелем. Один во всем городе он ел голубей. Как-то нищая Акимовна застала Щеку на кухне за жареньем голубя. Акимовна плюнула и посулила:
— Вот тебя самого, бесстыдник, поджарят на том свете, как ты Духа Святого на сковородке жаришь!
Щека ухмыльнулся:
— Еще посмотрим, кто кого зажарит.
Слыл он вольнодумцем, и вся Малая Булыжная терпеть его не могла. Ему за забор подкидывали дохлых кошек и собак с заботливым пожеланьем:
— Пускай себе поджарит на ужин.
Набрав в папиросную коробку кузнечиков, мух и ос, мальчишки подбрасывали ему через открытую форточку в комнату, а однажды, в отсутствие Щеки, кто-то перелез в сад и хозяйственно принялся поджаривать беседку, куда Щека удалялся для секретного чтения и вольномыслия. Беседка сгорела, огонь повредил яблони и рябину вокруг нее. С этих пор мальчишки неизменно кричали вслед проходившему Щеке:
— Поджаривай, поджаристый!
Щека служил прежде на почте. Жена сбежала от него к интендантскому поручику Похвисневу. Щека был уличен в распечатыванье и похищении писем интендантского поручика, бывшего в отлучке по делам службы. Говорили, будто Щека утаивал деньги, которые поручик пересылал бывшей жене его. Интендант пожаловался губернатору, и Щеке пришлось заняться поджариваньем голубей и вольномыслием. Впрочем, никто не знал, в чем проявлялось вольномыслие Щеки. Известно было лишь, со слов Акимовны, что он жарил Святого Духа на сковородке. Беседы же с аптекарем Зальцем и с Вуйштофовичем за испанским луком оставались для всех тайною.
Но с первым ударом набата обнаруживалось вольномыслие Щеки.
Он выскакивал из дома, напяливая на ходу размахайку, и шагал к колокольне. Мальчишки орали ему вслед:
— Поджаривай, поджаристый!
В другое время Щека презрительно молчал на эти крики, а теперь он бурчал про себя:
— Поджарит, поджарит.
Бодрый, шагал он дальше, до новых мальчишек. На их крики он твердил себе под нос:
— Жарит, жарит, совсем недурно жарит.
На колокольне он упирался взором в ту сторону, откуда гнуло черным дымом с искрами и, всмотревшись, замечал:
— Жарит мастерски.
За набатными ударами никто не слышал его слов, а он, не отрываясь от черного языка, лизавшего кусок синего неба, время от времени делал хозяйственные замечания:
— Повар знает свое дело. Дров не жалеет.
Он просил звонарей: «Дай-ка позвонить». Сперва Николка давал ему веревку, и Щека, с развевающимися крыльями парусиновой размахайки, бил в набат с таким разгулом, будто возвещал не о беде, а о чем-то веселом и вкусном, как масленица. Николка слушал-слушал, но однажды, когда на колокольне были еще учитель Перхушков и лабазник Пенкин, он отнял веревку:
— Не так звонишь!
— А как же? — огрызнулся Щека.
— У тебя не набат, а будто ты рад.
Щека засмеялся.
— В тесноте живем-с. Вам тут, на колокольне, свободно, а нам, внизу, тесно-с. Пораздвинуться не мешало б. Сами не двинемся — огонь подтолкнет. А радости нет никакой-с.
Николка проворчал сквозь зубы:
— Поджаренный!
Щека слышал и отозвался, обращаясь в сторону Перхушкова и Пенкина, смотревших на пожар:
— А это очень глупо. Никто меня не поджаривал. Да я и не съедобен-с. А есть у меня мысль, а у других — безмыслие.
— Какая же у вас мысль, господин Щека? — спросил учитель Перхушков, человек молодой и язвительный.
— А та, что спрошу вас: что делает солнце?
— Светит, — отвечал Перхушков.
— А еще?
— Греет.
Пенкин вставил вдруг:
— Светит, да не греет, — и захохотал: он был навеселе. — И дураков греет.
— Глупо-с, — отозвался Щека и повернулся опять к Перхушкову: — И печка-с греет. Не в том суть, не в гренье-с. Солнце выжигает целые страны. Пустынями они называются.
— Знаю.
— Знаю, что знаете-с. Мне важно отметить. Выжигает сплошь, до травинки. Лысо-с бывает. Вот как. А теперь спрошу, для чего оно это делает?
— Кто его знает, — сказал Перхушков и обернулся к Пенкину: — Смотрите, Авдей Иваныч, кажется, у Недыхляевых занялось.
Набат участился. С Николки лил пот. Щека продолжал:
— Для того оно это делает, чтобы полянки, полянки-с в человечестве образовать, как в лесу-с. Известно-с: если лес слишком част, деревья никуда негодны. Мелки. Для строевого леса потребен простор. Поляны необходимы-с. Вот так и в человечестве. Живут-живут люди: Англия, там, или Бельгия: 100 человек на версту: тесно-с, безобразно тесно — и вдруг поляна: Сахара — обратное соотношение: 100 верст на одного человека! Пустыня. Солнце на главе человечества плешь выжгло, а кто захочет на этой плеши поселиться, того поджарит: не селись! И в Азии тоже-с: в Китае людьми густо, как в березняке березами, — теснота: и опять поляна-с: Гоби или Шамо. И так повсюду-с.
— У Недыхляевых полыхает, — решил Перхушков.
— Недыхляевы не правей ли? Не у Шашиных ли? — усомнился Пенкин.
— Нет, у Недыхляевых. Бедная Марья Семеновна!
Щека упрямо продолжал:
— Солнце есть огнь.
Набат гудел, рыл воздух и, казалось, раскидывал его во все стороны, а сам зарывался глубже, глубже.
— Огнь есть солнце-с. Ignis sanat — должны вы знать, еще древние учили.
— Мы не древние, — огрызнулся Пенкин.
— Огнь целúт-с. Врачует. От всех болезней-с. Пища, прошедшая чрез огонь, безвредна-с от микробов.
— Поджаристый, — процедил, обливаясь потом, Николка.
Набату не предвиделось конца. Черные языки чаще и вкуснее лизало небо.
— Врачует огнь и от густоты и тесноты человеческой. Еще знаменитый Грибоедов сказал: «И дым отечества нам сладок и приятен».
— Он совсем не в этом смысле сказал это, — отозвался Перхушков. — Вы ничего не понимаете.
— Может быть-с, — отвечал с поклоном Щека. — Я так понимаю. Вы — иначе. Каждый по-своему. Но вот это-то уже все-с по-одинаковому понимают: «Пожар способствовал ей много к украшенью». Кому-с? Ей! Это сказано о первопрестольной столице-с, не о ком-нибудь, о порфироносной вдове-с!
— Вот за это тебя в часть свести бы, — сказал Пенкин. — Как ты можешь про порфиру? Вольномыслитель!
— Оставьте, — поморщился Перхушков. — Все это вздор. И пора чай пить. Жарища. Нет, я думаю, до Анны Евграфовны не дойдет. Она, кстати, завела племенных кур. Виандот. Звучное имя.
Они ушли.
Щека попросил у Николки:
— Дай позвонить.
— Не дам.
Черные языки облизывали небо.
В каждый пожар Щека неизменно приходил на колокольню, просил звонить, получал отказ, прижимался к огородке пролета и смотрел туда, где был огонь. Он никогда не ходил на самый пожар, но, не сводя глаз, досиживал на колокольне, пока на месте домов и заборов, слегка побуревшей зелени, не появлялась черная дымящаяся плешь. Тогда, ухмыляясь, сходил он с колокольни и урчал себе под нос, бредя на Малую Булыжную:
— Поджарено со вкусом.
На летевшие ему вслед дразнилки:
— Жареный! Поджаренный! Поджаренным подавись!
Он только улыбался загадочно и довольно.
В большой пожар, когда выгорел весь Обруб, ему довелось-таки бить в набат.
Николка еле двигал руками от устали, сменив Василья, звонившего все утро. Загорелось ночью, под Ильин день.
Юродивый в этот раз взбежал на колокольню на минутку, дернул за веревку и побежал на пожарище. Щека встретил его подле колокольни, оглянул злобно и прошипел вслед:
— Дурак!
Юродивый печально отозвался: