Ночью его дважды водили в контору тюрьмы. Допроса, собственно, не было, потому что он отказался отвечать. В первый раз ему пригрозили веревкой, но он только устало улыбнулся, и следователь понял, что смешно угрожать человеку, который знает, что ничто не может его спасти. Во второй раз его показали целому ряду людей, прошедших мимо него тенями; яснее мелькнуло только испуганное лицо горничной Маши, остальных он не знал или не помнил.
Лежа на койке, Олень не думал ни о близкой смерти, ни о том, что не завершено дело, которому он отдал жизнь. Да и может ли оно завершиться? Не есть ли жизнь - вечная борьба двух начал, борьба поколений и веков? И конца этой борьбе не может быть. Не думал он и о том, как держать себя на суде. Раньше, еще на свободе, он думал об этом часто. Боец революции должен держаться стойко, красиво и дерзко: бросить в лицо судьям свое презрение и свою ненависть к строю, которому они служат! А в момент расчета с жизнью крикнуть свое проклятие миру и приветствие заре будущего! Так казалось. Теперь Олень отверг это без раздумий: кого поражать словом? Зачем этот театральный жест в последнюю минуту? Но и если и было бы нужно - он слишком устал и слишком со всем и со всеми поквитался. Но и это все было не строем ясных мыслей, а лишь слабыми ощущениями, проходившими мимо, мелькнувшими смутно и серо.
Его вызвали в пятом часу дня, когда уже стемнело. Опять надели наручники, а вели его четверо солдат с молодыми и тупыми лицами. Когда ввели в небольшую комнату, где заседал военно-полевой суд, Олень на минуту очнулся от апатии и со вниманием оглядел людей, которые вот сейчас приговорят его к смерти. Но секретарь таким невнятным голосом, путая ударения и неверно произнося фамилии, читал обвинительный акт, что временное возбуждение Оленя упало. Сам того не
сознавая, он пристально уставился на одного из судей, седоусого полковника, и не сводил с него глаз до конца заседания. На вопросы председателя он отвечал негромко и односложно и только при упоминании чужих фамилий прислушивался внимательнее, но сейчас же снова терял нить. В общем, все его дело было изложено довольно правильно, хотя несколько усложнено наивными полицейскими догадками; в действительности было гораздо проще. Оленя только удивило, как мало, в сущности, они знают и как много вынуждены присочинять. Затем он совсем перестал слушать и не оживился даже при допросе немногих свидетелей.
Как ни старательно молодой помощник прокурора подготовил свою краткую речь, но все же не мог удержаться от соблазна вставить в нее несколько эффектных слов. Председатель посмотрел на него с удивлением, а седоусый полковник даже поморщился. Но закончил обвинитель так, как решил заранее: поставил точку, опустил брови и сел, не согнувшись в талии. Вышло, в общем, хорошо.
Затем вынесли приговор, вполне удовлетворивший обвинение. Звякнули шпоры, приговоренного увели, и помощник прокурора, с тем же. изученным солидным спокойствием, собрав бумаги, встал и подошел к секретарю:
- Куда вы отсюда? Если домой - я вас подвезу.
Но секретарь должен был немного задержаться, и молодой обвинитель уехал один. Было темно, и никто из встречных не мог оценить спокойную позу и чуточку надменную, но уверенную и приятную улыбку офицера, ехавшего домой после этого несложного, но все же заметного процесса, о котором в военной среде будут говорить. В газетах отчета, конечно, не будет, так как оглашать состав суда не разрешается.
Приговоры военно-полевого суда исполнялись немедленно; но все-таки пришлось выждать ночи, и Оленя увели обратно в камеру.
Когда опять за ним пришли, он крепко спал. На этот раз наручников не надели. На тюремном дворе все было готово. Всего одна лампочка, висевшая у тюремной стены, освещала виселицу; в полумраке хлопотало несколько человеческих фигур, поодаль стояли солдаты с винтовками и маленький, щуплый, озябший дежурный офицер.
Было очень холодно. Оленя вывели во двор в штанах и рубашке без воротника. Ему указали место, где нужно стать; он стал прямо, по-военному развернув носки. Оказалось, что забыли мешок, и за ним послали. Все это делалось хлопотливо, но как-то по-семейному; двое придерживали его за локти, но слабо, будто опасаясь причинить ему боль, и в лицо ему не смотрели. Мешок долго не приносили, и Олень сказал:
- Нельзя ли поскорее, без этого, а то очень уж холодно?
Люди заспешили и зашептались, а голос за спиной Оленя произнес: "Ладно, чего ж там!" - и перед лицом Оленя качнулась петля. Увидав ее, он вздрогнул, дернул щекой, затем без порывистости, но очень уверенно освободил правую руку и отвел ею руку палача. Лишь на секунду в голове его мелькнули слова, которые он должен, кажется, крикнуть им всем перед смертью,- мелькнули и потухли в сознании как лишние. Повернувшись к стоявшему за его спиной, он сказал вежливо и строго:
- Не нужно! Дайте, я сам!
Твердая веревка холодом ожгла его шею; но он не знал, нужно ли и как подтянуть узел, и с улыбкой смущения спросил:
- Как это? Вот так?
И тогда внезапно взметнулось черное небо - и тусклая лампочка вспыхнула ослепительным солнцем.
* ЧАСТЬ ВТОРАЯ ПОБЕГ *
"НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ!"*
* "Не могу молчать!" - название известного публицистического выступления Льва Николаевича Толстого (1828-1910). Опубликовано за границей в 1908 г., до 1917-го распространялось в России нелегально.
С крыльца, немного сутулясь, но за перила не держась, спустился крупный, ширококостный старик с большой бородой и нависшими седыми бровями. По-мужицки - прежде всего оглядел небо, слишком хмурое для летнего дня, по-хозяйски - палкой отбросил с дорожки кость, занесенную собакой, по-барски - раскрыл книжечку на заложенной странице и, читая, побрел в глубь сада на любимую скамейку.
Был ранний час, когда людских голосов еще не слышно, а птицы и пичуги орут как на базаре. Дойдя до скамейки, старик грузно на нее опустился - и сейчас же понял, что побыть одному не придется и что есть человек, вставший раньше его. Сам этот человек, может быть, не подойдет, но уж раз он мотается поблизости, то как не позвать его и с ним не поговорить?
Очень давно жизнь сложилась так, что быть одному удается редко: приходится запираться в комнате и либо писать, либо делать вид, что пишешь; а как только вышел - становишься общим достоянием: жена, дети, секретарь, гости и разные приходящие люди, с которыми надобно разговаривать, то выслушивая, то поучая. Все, что они расскажут, до них рассказывали сотни; все, о чем спросят, известно заранее. Не ответить им нельзя, потому что они приходят за ответом издалека, иногда трепетно, иногда назойливо, то действительно из потребности, то из простого и очень обидного любопытства. Эти люди и беседы с ними - повинность Великого Учителя, каким прославили старика на весь мир.
Молодой человек, который слонялся неподалеку, будто бы стараясь не помешать и остаться незамеченным, а в действительности рассчитывая нечаянно попасться на глаза,- секретарь старика. Секретарь - это человек, который пишет и отсылает письма и должен заменять старику память. При нем всегда записная книжка, и в этой книжке он отмечает всякий вздор, никому не нужный и смешной: отмечает каждый шаг и каждое слово старика. Вот и сейчас, вероятно, пометил: "В среду такого-то числа великий писатель встал в шесть с половиной и проследовал в сад". Вечный ласковый, преданный и глупый надзор, сплошная прижизненная биография, неустанное напоминание о том, что вот ты, старик, скоро умрешь, и тогда мы личными воспоминаниями украсим твою память. И поделать с этим ничего нельзя: как, не обидев, объяснишь, что такая любовь (если это любовь!) - насилие?
Заложив пальцем страницу, старик подозвал секретаря. И из первых слов, из ответа молодого человека, почему он в саду в такой ранний час,- понял, что тому надо в чем-то покаяться или что-то рассказать, а как приступить не знает.
Сам навел на разговор - а у того уже готово в кармане.
- Это - человеческий документ, письмо, написанное одной девушкой в тюрьме перед казнью. Я знаю ее лично, с детства. Наша, рязанская.
- И убили ее?
- Ей казнь заменена вечной каторгой.
- Вы дайте, я после прочитаю.
- И особенно удивительно, что она принимала близкое участие в подготовке убийства и даже нескольких убийств, а сама - ведь я ее знаю хорошо, с детства! - сама хороший и очень чуткий, даже нежный человек. Мы ее oчень любили, звали Натулей. Заботливая о других, к людям снисходительная, к себе очень строгая. Как это бывает - не знаю!
Старается побыстрее и побольше высказать. Старик слушает, смотрит ему в глаза и видит ясно, что вот человек - и скорбит о ее судьбе, и как-то особенно рад, что знал ее лично; и свою скорбь и радость свою должен непременно поведать, держать про себя не может. И ждет, чтобы старый писатель и учитель высказал свое слово,- как это случается, что человек и чуток, и нежен, и идет на убийство? Если высказать слово, он, едва отойдя, запишет, чтобы именно через него дошло до потомства, потом, когда умрет старик, сейчас сидящий с ним на лавочке.