И не выдержал – сжал кулаки до хруста.
– Твари! Наглые твари!
Эписодий третий
Все душевные пороки и страсти безобразны, но если говорить о гордыне, то она, как и чванство, порождается легкомыслием, и решительности, предприимчивости ей не занимать. И только страху решительность столь же неведома, как здравый смысл…
Плутарх Херонейский, «О суеверии»1
Белое. Черное.
Ханаанский оттенок: кармин и пурпур.
Цвет лягушечьей шкуры. Цвет яблочной кожицы.
Выстиранную одежду разложили на каменистом берегу ручья. Волей богов местность превратилась в пеструю луговину. Богини же – нагие красотки – плясали в ямах, полных воды, высоко задирая пухлые ляжки. Впрочем, хватало среди них и старух, и темнокожих рабынь, и почтенных мамаш с обвисшими грудями. Микенский акрополь выслал к ручью могучую армию прачек, вместо колесниц снабдив их тележками с одеждой. Спускались с холма – грохоту было! Деревянные колеса прыгали на ухабах, тележки содрогались, грозя развалиться на ходу; прачки хохотали до слез… Зато когда рыли ямы в глинистой земле и таскали воду, наполняя «лохани» – стало не до смеху. Зной одолевал, в воздухе далеко разносился острый запах пота. Смех вернулся, едва женщины, побросав белье в ямы, сами прыгнули туда – и ну скакать в обнимку! Туча брызг – до неба. Арки радуг – веселые, переливчатые. Босые пятки топтали шерсть и лен, словно виноград давили. Особенный визг стоял над ямой, где стирались хлены – «лохматые плащи», тяжелые как панцирь. Глина избавляла одежду от пятен жира; затем пеплосы и хитоны полоскались в ручье.
«Жаль, море далеко, – подумала Алкмена. Море и впрямь лежало от Микен в сотне стадий: к нему вела узкая дорога в дебрях скального лабиринта. – Хорошо тиринфянкам! Бросят стиранное в прибой, и тот, умница, полощет, трет одежду о гальку…»
В Тиринфе она была дважды. Первый раз – годовалой, и не запомнила ничего. Второй раз – на похоронах деда, великого Персея. Деда – прадеда, если считать по матери – она знала по восторгам и страхам окружающих, и ждала от похорон чуда. Ожидания сбылись сверх меры. Вознесение к звездам так испугало Алкмену, что позже она убедила себя: ей показалось. Бабушка сгорела вместе с дедушкой, не желая длить дни без любимого мужа; остальное – бред рассудка, помраченного горем. В семье вознесение не обсуждалось. При одном упоминании об этом мама начинала плакать, отец хмурил брови, а братья отпускали дурацкие шуточки. Никто не знал, как отнеслись к вознесению на Олимпе. Жрецы воды в рот набрали, оракулы помалкивали. Значит, понимала Алкмена, и людям стоит прикусить языки. Особенно тем, кто хочет дожить до глубокой, счастливой старости.
«Папа говорит: боги клялись Стиксом не вмешиваться в судьбу Персея. И всегда добавляет: помните, что мы – Персеиды, но не Персеи…»
Выбравшись из ямы, она завернулась в фарос. Ткань отлежалась в тени и приятно остужала разгоряченное тело. Придерживая фарос на груди, Алкмена отошла к орешнику, густо растущему на склонах. Время собирать орехи еще не настало. Девушка просто решила отдохнуть, пользуясь привилегиями дочери ванакта – и отсутствием матери. Будь здесь мама, про отдых забыли бы до вечера. Косые лучи солнца нарезали орешник ломтями. В полосах света медленно опадала пыль. Крупная стрекоза, трепеща, зависла над травой. Выше толпились сосны – мощные, с желтоватой хвоей. Голоса прачек отдалились, сделались еле слышными. Темная, глянцевитая листва орешника покачивалась, волнуемая дыханием ветра.
Море, шепнула Алкмена. Наше море, микенское.
Она остановилась над кучей лапника. Вольно разбросав руки, на импровизированном ложе спал мужчина. Хитон, «волчьи пряжки», сандалии на толстой подошве. На поясе – нож в кожаных ножнах. Рядом, как усталая любовница – охотничье копье. Без страха, по‑отцовски сдвинув брови, девушка изучала спящего. Долго‑долго, затаив дыхание. Дитя человеческое? – нет, стрекоза, не знающая трепета.
– У тебя два выхода, – наконец сказала она. – Ты можешь открыть глаза и бросить притворяться. А можешь и дальше корчить из себя дурака, делая вид, будто спишь. Какой из выходов тебе нравится больше?
– Мне не нравятся оба, – улыбнулся Амфитрион.
– Ты видишь третий?
– Нет. Но это не значит, что я примирюсь с первыми двумя.
– Почему ты не на охоте? Я слышала, ты ушел с моими братьями.
– Я задержался. Устроитель пиров – пес с мертвой хваткой. Если вцепится… Один пир – сражение. Второй, третий – битвы. Но войны мне не выиграть. Она бесконечна, эта война. В моем доме все время кто‑то ест или пьет. День за днем. Я иду к дверям, а меня хватают за плащ.
– Ты сбежал? Ты герой?!
– Я сбежал. Я трус. Я обещал догнать твоих братьев к вечеру. И догоню, если ты не предложишь мне что‑нибудь лучшее.
– Предложу. Раздевайся.
Он уставился на Алкмену, словно впервые увидел.
– Раздевайся, – повторила она. – Я выстираю твою одежду. Пиры – это хорошо. Размазывать соус по хитону – это, должно быть, увлекательно. Но однажды пир заканчивается. Тебе в Тиринфе не говорили, что стыдно ходить грязным?
– Говорили, – согласился Амфитрион. – Мама.
– Мама далеко, а я близко. Или, если хочешь, стирай одежду сам. Прачки обрадуются такому помощнику, как ты. А я возьму твое копье и отправлюсь на охоту. Заколоть для тебя кабана?
– Куропатку. Мелкую и тощую. Назовешь ее кабаном.
– Полагаешь, я гожусь лишь для куропатки?
– Ты годишься для льва. Я похож на льва?
Он любовался смеющейся Алкменой, и сон таял в глубине его памяти. Уходил на дно, погружался в илистую муть. Страшный сон, какому не место в тени летнего орешника. Там, во сне, Амфитриону явилась старуха, чьи морщины выказывали пугающее сходство с дочерью микенского ванакта. Гнев коверкал лицо старухи, гнев и ужасное наслаждение. В левой руке она держала за волосы отрубленную голову. В правой – веретено. Острым концом веретена старуха выкалывала жертве глаза – раз за разом, удар за ударом. Из пустых глазниц текла кровь, пачкая одежду дряхлой эринии[37], а старуха все не унималась – тыкала, выкрикивая оскорбления, трясла голову, плевала в мертвое лицо. «Далеко глядишь? – спрашивала она у бессловесной головы. – Ах, так ты далеко глядишь[38]? Вот тебе…»
– Ты похож на хвастуна, – отсмеявшись, сказала Алкмена.
Домашний цветок, думал Амфитрион. Беззаботность, выросшая в безопасности. Первый слой стен – мать. Второй – братья. Третий, самый мощный – отец. И четвертый – слава великого деда. Сейчас этот слой тает, но еще вчера он мог поспорить с третьим. Такая цитадель мощней крепости, воздвигнутой циклопами. Он вспомнил, как ночью, в мегароне, держал копье, соперничая в силе с дядей. «А если бы не удержал?» – исподтишка ужалила дрянная мысль. Ладони сразу вспотели, и сердце забилось часто‑часто, как у бегуна, несущегося к финишному столбу.