Раньше я был один на один с редакцией, теперь — с редакцией плюс редколлегией... Только и всего.
— А о чем тут говорить? — агрессивно произносит Иван Щеголихин и поднимается, распрямляясь во весь свой великолепный рост. — И вообще — что это за тон у Герта в его... письме? Кто такой Герт, чтобы так с нами разговаривать?.. Не вижу смысла в каком-либо обсуждении. Цветаева или Герт?.. Я выбираю Марину Цветаеву!
Щеголихин — один из самых видных русских писателей Казахстана. Автор немалого числа книг, нескольких биографий, выходивших в Москве, в серии "Пламенные революционеры"... Он садится. От него дышит жаром, как от раскаленной печной дверцы. Случайно получилось, что мы сидим рядом, я всем телом чувствую этот жар. Мы знаем друг друга двадцать пять лет, когда-то вместе работали в журнале... Я мог бы ему кое-чем ответить, но не хочу. Я все сказал в письме...
— Герт предлагает запросить специалистов... — то ли утвердительно, то ли вопросительно произносит Дмитрий Федорович Снегин, сидящий напротив Толмачева, перед редакторским столом, и, обернувшись, смотрит на меня. Сложные чувства сплетены в этом взгляде из-под прямых, широко раскинутых бровей на красивом, скульптурной лепки лице. Он похож на памятник, сошедший с пьедестала, оживший, но не до конца, хранящий в фигуре, движениях, мимике невозмутимую величавость писателя-классика, в прошлом — фронтовика-панфиловца, еще недавно, считалось, друга Кунаева... По природе незлой человек, он, будучи долгие годы секретарем Союза писателей, относился ко мне с покровительственным сочувствием, случалось, и помогал. Вот и сейчас в его глазах — и сочувствие, и упрек, и жалость: мол, что же это вы, Юра?.. Для чего это вам было надо?.. Как вас угораздило?..
— Да, — откликается Толмачев на его полувопрос, полу ни к кому не обращенные, повисшие в пространстве слова, — тут названа... — Он упирается взглядом в заключительный абзац моего письма - Са-а-кянц... — врастяжку повторяет он, должно быть, впервые встречая это имя.
Какая-то волна, похожая на затаенный вздох, пробегает по комнате. Меня обжигает догадка: Герт, Саакянц... Не важно, что Саакянц — крупнейший в стране специалист по творчеству Марины Цветаевой. Это не важно. Важно, что Герт... Да, вот именно — Герт... Называет не кого-то, а именно Са-а-кянц... И они, Герт и Са-а-кянц, будут судить нашу Марину Цветаеву!..
Мне противно от своей догадки, додумавшись до нее, я становлюсь противен сам себе.
Кто-то говорит, что "Вольный проезд" нужно прочесть всем членам редколлегии, есть такие, кто не читал... Косенко, Мурат Ауэзов, Санбаев... Нужно прочесть — и снова собраться...
Остальные читали. И согласны со Щеголихиным, которого, видно, Толмачев полностью посвятил в наши споры. Иначе откуда взяться такой лапидарной формуле: "Герт или Цветаева"?.. Ведь в письме об этом ни слова.
— Снова собираться?.. Зачем, проще сообщить мне свое мнение по телефону или письменно, — говорит Толмачев.
Вот и все. Напрасно я думал, что кто-то возразит Щеголихину. Его не любят в редакции, но неприязнь (или ненависть?) ко мне пересиливает.
Редколлегия закончена. Все встают, выходят из кабинета Толмачева, с преувеличенным усердием и радостью разгибая затекшие суставы. Я тоже выхожу — один.
45
Все выходят и, как обычно, идут пить кофе... Я сижу в своей комнате, среди пустых столов. Мне вспоминается, как — еще при Шухове — мы всей редакцией пробивали повесть о Матери Марии. То была первая у нас в стране обстоятельная публикация о судьбе Кузьминой-Караваевой, и рассказывалось в ней не только о Блоке, об эмиграции, о французском Сопротивлении — рассказывалось о лагере Равенсбрюке, где Мать Мария пожертвовала собой, спасая молоденькую еврейскую девушку... Мы пробили-таки, напечатали эту повесть...
46
Я иду к Толмачеву. Он в кабинете один, собирается уходить...
— Послушай, — говорю я, — может, не станем тянуть дальше? По положению я обязан ждать два месяца, прошел месяц. Подпиши мое заявление.
— Так я и знал, — Толмачев, уже накинув было пальто, опускается в кресло. Вид у него огорченный.
Да, хотелось мне сказать ему, ты знал... Знал, к кому обратиться, кто будет третейским судьей... Щеголихин — талантливый писатель, но — смятый, сломленный жизнью человек: когда-то, при самых нелепых обстоятельствах, уже в мирные дни, дезертировал из армии, жил под чужим именем, был судим, отсидел три года. Колючая проволока, природный дар и чрезмерное, хотя и свойственное литераторам тщеславие, определили его характер. Точнее — бесхарактерность: он -человек без позиции, всегда там, где сила. В годы "оттепели" — с "новомировцами", потом — с новыми хозяевами положения. Понадобилось — и он предал свой журнал, своих друзей — Ровенского, Белянинова, Симашко. Предал Ивана Петровича, чей портрет украшает кабинет Толмачева. Когда-то написал повесть, в которой обрушивался на антисемитов... Повесть не напечатали, но так было тогда модно — и он, повинуясь моде, ее написал. Теперь в моде другое поветрие... И он его чует. Он принципиально беспринципен — вот его стратегия и тактика, его счастье и несчастье... Винить во всех бедах России евреев — безопасная, выгодная, патриотическая позиция. К тому же в журнале начинается публикация его нового романа...
Снегин... Будучи в чести и у власти, увенчанный всеми лаврами и регалиями, никому долгие годы не делал гадостей, не ставил подножек — правда, и не защитил никого, не избавил от клеветы, напраслины, от прямых обвинений в щедрое на все это "время застоя". Но многие знают — и Толмачев тоже, разумеется, — что в 1949 году, будучи секретарем Союза писателей, он выступил в газете с разгромной статьей, где назвал трех космополитов, "участников антисоветского подполья" — Домбровского, Варшавского, Жовтиса. Вскоре Юрий Домбровский был арестован, Варшавскому и Жовтису тоже пришлось не сладко... В 1963 году — новый казус: нашумевшая, дважды профигурировавшая в "Известиях" история с публикацией антисемитской повести некоего московского автора. Не припомню, чтобы за подобный криминал у нас кого-то наказывали... А его-таки сняли с редактирования журнала, в котором та повесть появилась. Не стоило бы ворошить давнее, только — к чему было прибегать к суду столь большого специалиста по национальным проблемам?..
Я мог бы все это выложить Толмачеву, но зачем? Все это ему было известно. Пожалуй, даже лучше, чем мне.
47
— Сегодня четверг, - сказал он. — Подожди до понедельника, в понедельник я подпишу.
Тон у него был просительный.
Я согласился.
Мне отчего-то стало его жаль и вспомнился рассказ Джека Лондона "Убить человека". Принято говорить о том, какого мужества, отваги, внутренней борьбы требует благородный, героический поступок. Подлость тоже нуждается в мужестве, отваге, мобилизации душевных сил...
48
В понедельник я в последний раз был в редакции: продиктовал несколько писем авторам, раздал работникам отдела рукописи, отобранные для публикации, выбросил бумажный сор, накопившийся в ящиках стола. За этим делом я дольше всех задержался в редакции, уходил, когда все уже разошлись.
Двадцать три года журнал для меня был вторым домом, второй семьей... Я знал, что никогда больше не перешагну его порога.
Но дело-то, собственно, заключалось не только во мне, а точнее — и вовсе не во мне.
49
"В начале было Слово", как сказано в Библии.
В начале были слова, произнесенные интеллектуалами (по нынешней терминологии), да какими! К примеру, вот что писал один из величайших гуманистов, поэт, рыцарь свободной мысли, борец с мракобесием Вольтер:
"Евреи никогда не были физиками, геометрами или астрономами; у них не только никогда не было общественных школ для воспитания молодежи, но даже термина, обозначающего такие учреждения, нет на их языке... Наконец, они просто невежественный и варварский народ, с давних пор соединивший самую мерзкую скаредность с самыми отвратительными предрассудками и с вековечной ненавистью к народам, которые терпят и обогащают их".
Фихте, один из духовных вождей немецкой нации, философ, глубокий мыслитель:
Евреи..."являются обособленной и враждебной державой, находящейся в состоянии беспрерывной войны со всеми другими государствами и тяжело угнетающей некоторых из них... Я вижу лишь один способ дать им гражданские права: ночью обезглавить их всех и приставить им другие головы, в которых не осталось бы ни одной еврейской идеи..."
Достоевский... Человечество не устает повторять сказанное им о слезе ребенка. Думаю, эта фраза достойна того, чтобы причислить ее к десяти заповедям — одиннадцатой!..
Но вот что он писал:
"... Вместо того, чтоб... влиянием своим поднять уровень образования, усилить знание, породить экономическую способность в коренном населении, вместо того еврей, где ни поселялся, там еще пуще унижал и развращал народ, там еще больше приникало человечество, еще больше падал уровень образования, еще отвратительнее распространялась безвыходная, бесчеловечная бедность, а с нею отчаяние. В окраинах наших спросите коренное население: что двигает евреем и что двигало им столько веков? Получите единогласный ответ: безжалостность..." И еще, утверждал он, евреи "и теперь неуклонно ждут Мессию... они верят все, что Мессия соберет их опять в Иерусалиме... и чтоб не иметь нового отечества, не быть прикрепленным к земле иноземцем... следует иметь все с собою лишь в золоте и драгоценностях, чтобы удобнее их унести... в Палестину".