Цыплятев вошел в «комнату»[56]. Посреди стоял обширный, заваленный грамотами и свитками стол, покрытый бледно-синим сукном с золотыми кистями на концах. Яркий свет множества свечей в стенных и стоячих шандалах, отражаясь на позолоте кожи, которой обтянуты были стены «комнаты», выше суконной светло-голубой обтяжки по карнизу, на изразцах огромной фигурной голландской печи в углу, на серебре крупного польского орла, украшавшего чернильницу, заставил Цыплятева после полутьмы передней зажмурить глаза. Гонсевский опустился в дубовое с высокой спинкой кресло перед столом и с любопытством повернул в сторону Цыплятева, грузно садившегося на крытый турецким ковриком столец[57] у противоположной стороны стола, свое полное, надменное, выразительное лицо с обритым подбородком и щеками и длинными пушистыми усами.
— Верно, важные дела вынудили тебя, боярин, забыть о сне, чтобы пожаловать ко мне в столь поздний час? — с легкой насмешкой подчеркнул Гонсевский. — Что скажешь?
— Измена, пан воевода, измена наияснейшему государю нашему, — торопливо и озабоченно начал Равула Спиридоныч. — Приспешник калужского «вора», подобный попу Харитону, казнь коего учинилась поутру, укрывается изменником-боярином. Умыслил он потаенно защитить того наглеца, дабы учинить смуту в Москве. Нужда открыть измену вынудила, на ночь не глядя, обеспокоить тебя, ясновельможный пан воевода.
— Измена? Смута? — озабоченно наморщив открытый лоб на гладко выбритой по польскому обычаю до половины голове, спросил Гонсевский. — Сказывай. Я слушаю, боярин.
Приукрашивая события плодами своей ехидной изобретательности, нагло преувеличивая и привирая, Равула Спиридоныч подобострастно изложил обстоятельства измены. По его словам выходило, что Аленин, давно столковавшись с боярином Роща-Сабуровым о том, чтобы возвести на московский престол калужского «вора», приехал из Калуги с целью поднять на мятеж Московское государство. Обо всех подробностях этого злого дела сообщники договорились, и Аленин с минуты на минуту тайком покинет Москву, чтобы снестись с другими городами. Тяжесть его злодеяний отягчается тем обстоятельством, что, въезжая тайно в Москву, он убил польских жолнеров, пытавшихся его схватить. Этой частью своего доноса Цыплятев особенно рассчитывал вызвать гнев к Аленину и желание отомстить со стороны Гонсевского, до сведения которого, несомненно, должна была уже дойти весть о недавней ночной стычке поляков с неведомым противником, окончившейся постыдным поражением жолнеров. Но по мере того как Цыплятев говорил, складки разглаживались на высоком лбу Гонсевского, а выражение озабоченности на его лице сменялось выражением равнодушия и досады. Продолжая слушать боярина, он встал, прошелся из угла в угол по комнате, подошел к окну, рассеянно отдернул рукой тяжелую занавеску и стал глядеть на яркие звезды, усыпавшие темное небо. Он сразу, с первых слов, понял, что в доносе двуличного Цыплятева, которого за три месяца знакомства московский градоправитель успел достаточно узнать, кроются ложь и преувеличения. Обо всем, что случилось за последние дни в хоромах боярина Роща-Сабурова, ему сейчас доложил поручик Пеньонжек, надзору которого поручена была та часть города, где жил Матвей Парменыч. И все случившееся представлялось Гонсевскому простым и далеко не столь сложным и страшным, как хотелось изобразить Равуле Спиридонычу. Гонсевский из доклада обо всем осведомленного Пеньонжека знал, что Аленин приехал только для того, чтобы исполнить последний долг проститься с покойной боярыней. Никакими иными мятежными целями поездка его не была вызвана. Правда, при въезде в Москву он в стычке с жолнерами, обороняясь, ранил и убил поляков. Но за последнее время подобные стычки бывали так часто, что поднимать из-за этого, в сущности несложного случая дело о крамоле, конечно, не стоило. Гонсевский знал Аленина хорошо по Кракову, по недолгой совместной жизни при самозванце в Москве, затем по двум годам пребывания в плену в Ярославле. Отважный, смышленый юноша тогда ему полюбился. Он пророчил Аленину богатую будущность, если он уцелеет и не сломает себе ног на скользком пути Смутного времени. Отдать приказ схватить его теперь как перебежчика из лагеря калужского «вора», казнить за смелость, что приехал в Москву, вызванную благородным порывом, — это было бы ненужной жестокостью. Казни, казни без конца! И так слишком много зря проливаемой крови. Схватить Аленина — все равно что схватить укрывшего его боярина. Роща-Сабуров, ярый приверженец закона и порядка, не может быть на стороне «вора». Это — вздор. Правда, для поляков он — человек опасный, потому что не признает вновь избранного государя. Но отрицательного отношения к Владиславу боярин, поглощенный в последнее время своими скорбными домашними делами, явно ни в чем пока не проявлял. Настанет время — всегда найдется предлог схватить его. Не следует пока волновать и без того настроенное против поляков население Москвы. Недавний приказ отдать под стражу сановитых видных бояр Голицына и Воротынского, вина которых в сущности была мало доказана, вызвал явный ропот в Москве. Если быть последовательным и сажать под стражу Роща-Сабурова, придется схватить десятки других, подобно ему настроенных бояр. Мера неосторожная и сейчас, при малочисленности поляков в Москве, не нужная. Когда подойдет ратная подмога короля — с людьми, настроенными против нового правительственного строя, можно будет не стесняться. Пока же нужна осторожная политика.
Равула Спиридоныч закончил свой донос. Он даже вспотел от усердия. Отерев пот с лица большим красным платком, который, по обычаю, он держал в шапке, боярин вопросительно уставился на отошедшего от окна Гонсевского. Равула Спиридоныч ни минуты не сомневался в том, что градоправитель сразу отдаст приказ схватить обоих изменников.
— Спасибо, боярин, — с тонкой и едва уловимой насмешкой сказал Гонсевский, — что правды и блага государя нашего ради не постоял ты на том, чтобы выдать родственника и друга своего. Конечно, долг присяги первее дружбы.
— Боярин Роща-Сабуров мне не друг, — вспыхнув, возразил Цыплятев. — Изменник государя не может быть другом!
— Однако у этого изменника час назад ты, слыхал я, гостил и трапезовал? — ухмыльнулся Гонсевский.
— Трапезовал, так, воевода, — смутившись, но, поборов смущение, нагло ответил Цыплятев. — Да вступить в дом изменника принудила меня не охота до трапезы, а нужда узнать правду. Сам поймешь, как тяжело мне это было.
— Добро, боярин. Услуги твоей не забуду, и служба твоя не пропадет, — сказал Гонсевский, вставая. — Доложу о тебе государю, если случай к тому будет. А сейчас не взыщи: час поздний, тебе пора до дома, а мне — до дела.
Цыплятев вновь вспыхнул. Он не верил своим ушам.
— Пан воевода, верно, шутит? — зло и раздраженно сказал он. — Мне не до сна, покуда изменники государя на свободе гуляют. Время не терпит, пан. Поторопись отдать приказ схватить Митьку Аленина. Если велишь, я и сам готов приказ тот исполнить.
— Э, нет, боярин, что мне тебя тревожить! — потрепал его Гонсевский по плечу. — Ступай с Богом до дома. Хоть жена тебя не ждет, а все, верно, старое тело покоя просит… Да, к слову, — как бы спохватился Гонсевский: — Слыхал я, красавица дочь у боярина Роща-Сабурова? Сказывали, будто по вкусу тебе она пришлась? Так смотри ж, если сватать будешь, на пир позвать не забудь…
Цыплятев, взбешенный уже явной насмешкой, злобно глянул на спокойно стоявшего перед ним градоправителя.
— Шутки у тебя на уме, пан воевода, — криво улыбаясь, прошипел он. — Так, стало быть, приказа схватить изменников не дашь?
— Не дам, боярин, — спокойно ответил Гонсевский. — Не вижу пока в том спеха. Да ты не тревожься: если понадобится, и без указки твоей распоряжусь… Покойной ночи, боярин.
Он проводил Цыплятева до дверей, вернувшись, присел к столу, развернул спешную грамоту и погрузился в чтение. А взбешенный Равула Спиридоныч, оскорбленный до глубины души и совершенно сбитый с толку странным поведением Гонсевского, торопливо накинул шубу, сел в сани и велел было везти себя к всесильному благоприятелю Федьке Андронову, чтобы пожаловаться ему на глумливого поляка-градоправителя и помимо Гонсевского и назло ему осуществить свою месть в отношении Матвея Парменыча. Потому что в глупом положении почувствовал себя Равула Спиридоныч, сознавая бессилие осуществить угрозу, только что так определенно выраженную Матвею Парменычу. Но поняв, что Андронов в эту позднюю вечернюю пору, несомненно, уже пьян, Равула Спиридоныч решил не ехать к нему. Соваться в такую пору было и бесполезно, и небезопасно: Федька был буен во хмелю и не терпел, чтобы его отвлекали по делу. Ехать к боярину Федору Ивановичу Мстиславскому, который если бы захотел, мог бы, конечно, помочь делу, было тоже бесполезно: осторожный Федор Иванович вряд ли захочет пойти против воли всесильного Гонсевского. Кроме того, старый боярин, наверно, уже спит; пока Цыплятев доедет, добудится его — пройдет время, и Аленин, предупрежденный Матвеем Парменычем, успеет, пожалуй, убежать. Мелькнула еще мысль самому отдать встречному ночному дозору приказ окружить хоромы Матвея Парменыча, чтобы схватить Аленина. Но ввиду странного поведения Гонсевского взять на себя такую ответственность показалось неразумным.