– Что ты там еще придумал? – подозрительно сощурилась Теди.
– Подойди ко мне. – Чарли шагнул вперед. – Иди сюда.
– Не трогай меня, Чарли.
– Теди, я же просто хочу показать тебе одну вещь. – Голос Чарли звучал тихо, спокойно и настойчиво. – Ну, кисонька. Ну, кисонька, кисонька, котеночек ты мой маленький… котеночек!
Прошла неделя. Снова наступил вечер. Первыми пришли Дед Медноув и Бабушка Гвоздика, за ними – Джук, миссис Тридден и Джаду, цветной человек. Дальше потянулись и все остальные – молодые и старые, благодушные и озлобленные, и все они рассаживались по стульям и ящикам, и у каждого были свои мысли, и надежды, и страхи, и вопросы. И все они негромко здоровались с Чарли, и никто не смотрел на святилище.
Они ждали, пока придут и другие, пока соберутся все. По блеску их глаз можно было понять, что каждый видит в банке что-то свое, не такое, как остальные, – что-то касающееся жизни, и бледной жизни после жизни, и жизни в смерти, и смерти в жизни, и у каждого была своя история, свой мотив, свои реплики – старые, хорошо знакомые, но все равно новые.
Чарли сидел отдельно ото всех.
– Привет, Чарли. – Кто-то заглянул в раскрытую дверь спальни. – Твоя жена, она что, снова гостит у родителей?
– Ага, смылась в Теннесси. Вернется через пару недель. Только и знает, что бегать из дому… Да будто вы ее не знаете!
– Да уж, непоседливая тебе жена досталась, это точно.
Негромкие разговоры, скрип поудобнее устанавливаемых стульев, а затем, совсем неожиданно, стук каблуков и глаза, сверкающие из полутьмы крыльца, – Том Кармоди.
Том Кармоди стоял, не переступая порога, его ноги подламывались и дрожали, руки висели плетьми и тоже дрожали, и он заглядывал в гостиную. Том Кармоди боялся войти. Том Кармоди не улыбался. На влажных, безвольно обвисших губах приоткрытого рта – ни тени улыбки. Ни тени улыбки на белом как мел лице, лице человека, давно и опасно больного.
Дед взглянул на банку, прокашлялся и сказал:
– Странно, я как-то не замечал этого раньше. У него голубые глаза.
– Оно всегда имело голубые глаза, – пожала плечами Бабушка Гвоздика.
– Нет, – проскрипел Дед, – ничего подобного. Последний раз они были карие. И еще… – Он снова взглянул на банку и моргнул. – У него же коричневые волосы. Раньше у него не было коричневых волос.
– Были, – вздохнула миссис Тридден. – Были.
– И ничего подобного!
– Были, были!
Том Кармоди, дрожащий во влажной духоте летнего вечера, Том Кармоди, заглядывающий в комнату, не отрывающий глаз от банки. Чарли, небрежно на нее посматривающий, небрежно перекатывающий в ладонях самокрутку, переполненный мира и спокойствия, уверенный в своей жизни и в своих мыслях. Том Кармоди, один в полутьме крыльца, видящий в банке то, чего никогда не видел прежде. И все – видящие то, что они хотят видеть, мысли их – частый перестук дождя по крыше.
«Мой мальчик. Мой маленький мальчик», – думает миссис Тридден.
«Мозг!» – думает Дед.
Пальцы цветного человека, мелькающие, как ножки кузнечика.
«Срединная Мама!»
«Амеба!» – поджал губы рыбак.
«Котенок! Котенок! Ну кисонька, кисонька, кисонька! – Мысли захлестывают Джука, выцарапывают ему глаза. – Кисонька!»
«Все и вся! – скрипят усохшие и поблекшие мысли Бабушки. – Ночь, трясина, смерть, белесая нежить, влажные морские твари!»
Тишина. А затем Дед шепчет:
– И вот что же все-таки это такое? Вот, скажем, он это? Или она? Или вообще просто оно?
Чарли удовлетворенно взглянул вверх, размял самокрутку, чтобы была чуть плоская и хорошо лежала во рту. И перевел глаза на дверь, на Тома Кармоди, который никогда уже больше не улыбнется.
– Сдается мне, никогда мы этого не узнаем. Да, сдается, что не узнаем.
Он медленно покачал головой и повернулся к гостям, которые смотрели, и смотрели, и смотрели…
Самая обычная банка с маловразумительной диковинкой, какие сплошь и рядом встречаются в балаганчиках бродячего цирка, установленных на окраине маленького сонного городка. Белесое нечто, парящее в сгущенной спиртовой атмосфере, вечно погруженное то ли в сон, то ли в какие-то свои мысли, вечно описывающее медленные круги. Безжизненные, широко раскрытые глаза, вечно глядящие на тебя, никогда тебя не замечающие…
Озеро
Волна спрятала меня от мира, птиц в небе, детей на песке, мамы на берегу. Миг зеленой тишины. Затем волна вернула меня обратно небу, песку, детям. Я шел из воды, а меня ждал мир, он ничуть не изменился с тех пор, как я исчез под водой.
Я выбежал на берег.
Мама шлепнула меня мохнатым полотенцем.
– Стой и сохни, – сказала она.
Я стоял и смотрел, как солнце собирает капельки воды с моих рук. На месте капелек появились пупырышки.
– Гляди-ка, ветер, – сказала мама. – Надень свитер.
– Подожди, я хочу поглядеть на пупырышки.
– Гарольд, – сказала мама.
Я надел свитер и стал смотреть, как набегают и падают волны на берег. Не тяжело. Напротив, с зеленой изысканностью. Даже пьяный не смог бы так плавно опускаться, как эти волны.
Был сентябрь. Те последние дни, когда, неизвестно почему, становится грустно. Берег вытянулся и опустел, всего лишь шесть человек сидели на песке. Дети перестали играть в мяч, ветер и на них нагонял тоску своим особым свистом, и они сидели, чувствуя, как вдоль бесконечного берега бредет осень.
Все сосисочные были забиты полосами золотистых досок. За ними прятались горчица, лук, мясо – все запахи долгого радостного лета. Будто лето заколотили в гроб. Друг за дружкой опускали они крышки, запирали двери. Прилетал ветер и касался песка, сдувая миллионы примет июля и августа. И так случилось, что теперь, в сентябре, не осталось ничего, лишь следы моих теннисных туфель и ног Дональда и Дилауса Арнольдов близ воды.
Песок слетал с навесов на тротуар, карусель спряталась под брезентом, в воздухе, оскалив зубы, застыли в галопе лошади на медных шестах. Лишь музыка ветра на скользком брезенте.
Я постоял здесь. Все были в школе. А я нет. Завтра я буду сидеть в поезде и ехать на запад через Соединенные Штаты. Мама и я в последний раз пришли на берег попрощаться.
Вокруг было так пустынно, что и мне захотелось побыть одному.
– Мам, я побегаю по берегу? – сказал я.
– Хорошо. Только недолго и не подходи близко к воде.
Я побежал. Песок подо мной летел в разные стороны, а ветер нес меня. Знаете, как это бывает, бежишь, вытянув руки, растопырив пальцы, и ощущаешь, какой ветер упругий. Словно крылья.
Сидящая мама исчезла вдали. Вскоре она превратилась в коричневое пятнышко, и я остался совсем один.
Одиночество – не новость для двенадцатилетнего мальчика. Он так привык, что рядом всегда люди. И по-настоящему остаться один он может только внутри. Вокруг столько правильных людей, объясняющих детям, что и как надо делать, что мальчишке приходится убегать далеко на берег, пусть даже мысленно, для того чтобы побыть в своем собственном мире.
Теперь же я и впрямь был один.
Я вошел в воду и дал ей остудить свой живот. Раньше, когда вокруг была толпа, я не смел подойти сюда, взглянуть на это место, войти в воду и назвать это имя. Но теперь…
Вода словно фокусник делит тебя пополам. Такое чувство, будто тебя разрезали надвое; нижняя часть тает, словно сахар, и растворяется. Вода холодит, и изящно колыхающаяся волна время от времени опадает цветком кружев.
Я звал ее, десятки раз я звал ее:
– Толли! Толли! Толли!
Всегда ждешь ответа на свой зов, когда юн. Веришь, что все, о чем мечтаешь, сбывается. И порою так оно и случается.
Я вспомнил, как в мае Толли плавала в воде и как болтались ее светлые косички. Она смеялась, и на ее двенадцатилетних плечиках блестело солнце. Я вспоминал о том, как успокоилась вода, о том, как туда прыгнул служащий спасательной станции, и о том, как Толли больше не вышла наружу.
Спасатель пытался уговорить ее вернуться, но она не вернулась. Он вылез из воды, лишь водоросли свисали с его пальцев, а Толли ушла. Она больше не будет сидеть впереди меня в классе, она не будет гонять со мной мяч летними вечерами по мощенным кирпичом улицам. Она ушла слишком далеко, и озеро не отпустит ее назад.