С молодым лордом происходило то же, что и с простаками из народа, которые сумели пробиться в закрытое высшее общество. Неуверенные в себе, боясь оскандалиться, сделав неверный шаг, который вызовет насмешку и пренебрежение, они придерживались всеми силами того, что принято в этом высшем обществе. Лорд Редклиф, не боящийся низводить считающих себя идолами лордов, приближенных к королевскому дому, боялся обронить неверное слово в присутствии приближенных к короне искусства, столь им обожаемого, и этим ничем не отличался от всех этих посредственностей в искусстве, профессиональных критиков, что с обожанием возводят очи к мафии, овладевшей властью над ними.
Голос лорда, доносящийся из-за колонны, не давал Габриэлю покоя, ради которого он пришел сюда, чтобы, созерцая Сионскую гору, отключиться от всего внешнего, в попытке сосредоточиться в собственной глубине, нащупать скрытую в ней колею. Но голос лорда и смех Ориты еще более отдаляли его от этого, заставляя невольно прислушиваться к их беседе. Встать и выйти он боялся, ибо Орита тотчас его заметит, бросится к нему, и не будет у него сил отказаться от ее требований куда-то идти, где-то есть, что еще более усилит его злость и презрение к самому себе. Следовало продолжать прятаться в кресле в ожидании благоприятного момента, чтобы незаметно для них ускользнуть. Голосом, доносящимся издалека, лорд явно повторял постулаты и понятия Макса, расписывая Орите принципы кубизма, абстракционизма, которые он старался втолковать в чье-то примитивное сознание. Безудержный смех Ориты сопровождал каждую неожиданную реакцию того примитива, столь далекого от современности: «Почему художник так издевается над этой несчастной женщиной? Смотри, как он ее не раздел, а разделал: тело ее, лицо, руки, все члены раздавлены. Словно по ним прошелся трактор. Это ужасно! Как можно выдержать такую жестокость?»
Габриэль улыбнулся и стал более внимательно прислушиваться к реакциям неизвестного примитивного, по словам лорда, существа, до такой степени лишенного современного понимания искусства: «Ну, почему мы должны разбивать формы?» В этот миг, вжавшись еще более в кресло, Габриэль понял, что речь идет о женщине, совсем сбитой с толку в тот момент, когда гид в лице молодого лорда-аристократа добрался до объяснения абстракционизма: «Какая же форма у искусства, отвергающего формы?» Да это же речь идет о Белле, молнией мелькнуло в голове Габриэля. Редклиф описывает свое посещение отдела прикладного искусства художественной школы «Бецалель», после которого он провел некоторое время в обществе работающей там Беллы. Сколько времени и почему вдруг он уединился с ней, чтобы объяснить основы модернистского искусства этой «глупой маленькой гусыне», как, несомненно, назвала ее ему Орита перед тем, как их познакомить, трудно было понять. И в каком точно месте он показывал ей репродукции. И что это вдруг он решил, как говорится, «метать бисер перед свиньями», посвятить время этой глупышке, которая не только ничего не смыслит в искусстве, но и не понимает, какую невероятную честь оказал ей отпрыск британских аристократов? Особа, приближенная к королевской семье? Не осознает, кто к ней снизошел, чтобы вознести ее на свои высоты. Чего это вдруг для него эта встреча столь важна, что он опять и опять повторяет ее детали? Особенно то, что касается разницы между фотографией и художественным полотном, фотографией, которая сильно потеснила искусство живописи. Или за этим скрывается нечто более глубокое, что лорд пытается скрыть от Ориты, а может, и от самого себя? Осторожными движениями Габриэль извлек из кармана носовой платок, чтоб стереть выступивший на лбу пот в связи с подозрениями, у которых не было никакого основания.
Туристы-итальянцы шумно заполнили холл, и Габриэль решил рвануть в их сторону и, затерявшись среди них, выскользнуть наружу. И почему вызвал у Ориты такой взрыв смеха вопрос Беллы: «Скажите, фотоаппарат видит картину, которую снимает?» – думал Габриэль, надеясь под прикрытием ее хохота скрыться.
– А вот и Габриэль! – воскликнула она, мгновенно подскочила к нему, подхватив его под локоть, чтобы потянуть в сторону лорда. Понятно было, что с его приближением, лорд найдет вежливый предлог оставить их вдвоем, чего Габриэлю ужасно не хотелось. И он нашел в себе силы отказаться от этой привилегии, помахал им рукой, качнул головой в знак того, что очень торопится, и вышел из гостиницы.
Все это время, которое он провел, вжавшись в кресло, преподнесло ему неожиданное – образ Беллы словно бы в кривом зеркале, ее наивность и изумление, которое странным образом вернуло его на потерянную за эти пустые часы колею. Хотя некий блеск тех минут в кафе с Беллой поблек, подернулся туманом, который не рассасывался с закатом солнца, когда, прошатавшись по городу, Габриэль вернулся к кафе «Канкан», зная, что в эти часы Белла обычно приходит помочь мужу, и надеясь, что явление ее лица вновь вернет блеск тех минут. Но, уже коснувшись двери, он заметил внутри Срулика, сидящего за столиком и читающего газету. Обернулся и вновь пошел вниз по склону. Вообще при виде Срулика сердце его наполнялось чувством жалости, особенно после того, что случилось у него с Оритой, и Габриэль про себя радовался, что это не случилось с ним, что он не «заболел» любовью. В этом было и что-то недоброе по отношению к товарищу, и это мучило, и гнало его опять в сторону гостиницы «Царь Давид», куда ему явно не хотелось заходить. Он миновал гостиницу и ноги понесли его к спуску за ней, в сторону квартала Монтефиори, который еще называли «жилищем безмятежных». Он продолжал спускаться еще ниже, в долину Иегошуафата и Геенны, к руслу, по которому эти две долины раскрывались в сторону долины Привидений. Его воистину радовало, что он сумел победить себя, не искать ее в школе в «Бецалеле», не войти в кафе, чтобы вести пустую болтовню, бросая украдкой взгляды на двери, в надежде увидеть Беллу, сумел уклониться от всех возможных встреч, уединиться в этом священном, дорогом ему с детства месте.
У ряда наиболее высоких домов старой части квартала Монтефиори, окна которых обращены к гостинице «Царь Давид», он остановился. Одна из дверей распахнулась, и сноп света вырвал из темноты одиноко стоящий на углу кипарис. Чей-то силуэт мелькнул и растворился во мгле. Это мог быть его добрый друг Берл Лаван, он же поэт Эшбаал, который жил здесь и, вероятно, торопился на смену в глазную клинику доктора Ландау. И Срулик, и Берл были близкими ему людьми, но в этот миг ему ужасно не хотелось с ними сталкиваться, и вновь, который раз, прервать уже вроде начинающую налаживаться в душе нить, подобную нити Ариадны, которая вела его в неизбывную глубину, ко дворцу, в котором хранилась тайна. И никто-никто ему не был нужен в эти мгновения. Любое лицо, любая встреча, любое слово оборачивалось иной нитью, вытягивающей его из глубины опять в суету. Ему показалось, что какая-то тень поднимается навстречу ему. Но это оказалась скала, торчащая на повороте проселочной дороги. Тот же, кто вышел, направился в противоположную сторону, в южное ущелье Гиенома (Геенны). Лишь теперь он понял, что растворившаяся дверь у кипариса была от другой квартиры, а вовсе не Берла. И силуэт принадлежал не ему, так что можно было спокойно продолжать путь вслед ушедшему силуэту.
Ноги несли его к тому месту русла, где долина Иегошуафата (долина Последнего Суда), сливалась с долиной Геенны, и вместе они выполаживались в долину Привидений, к тому излюбленному им скалистому участку у подножья старого масличного дерева, с которого он любил следить за луной, восходящей из-за Масличной горы. И тут он снова замер. Именно на той скале, на которой он собирался присесть, уже сидел тот самый, но уже обретший плоть силуэт. Он опередил Габриэля, заняв любимое им место. И внутренняя струна ослабела, свернулась клубком. Обернулась языком, который изменился, словом, которое изменилось с изменением времени, места и везения: вот же, кто-то захватил мое место.
Место, которое, пока здесь жили мои праотцы, древние евреи, властвующие в своей стране, было Местом: этим местом, моим местом, твоим местом. Но с того момента, как они потеряли власть над своим Местом, с момента, когда они превратились в подчиненных, рассеянных, с момента, когда любое место, включая и Эрец-Исра-эль, обернулось для них изгнанием, место это занял Всевышний, тот самый, у которого нет ни плоти, ни образа. Но именно место было милосердием для нас, именно оно сломало ярмо на наших шеях и привело к себе, в нашу страну. А до тех пор Место потеряло для нас значение. И всё, связанное с ним, – его краски, цвета, запахи, ветры, голоса, эхо, волны – всё лишилось для нас значения. Потому и я, думал Габриэль, похож на пса, который вынюхивает все уголки, делает круги, пока не найдет место, точное и приложимое к душе, и там свернется клубком, найдя самое удобное положение для тела и вынюхивающих все вокруг ноздрей. Проблема лишь в том, что место это нашел другой пес, тоже вынюхивающий ночь, волшебство луны и колдовство древности. Что ж, следовало обогнуть это существо и продолжать свой путь. И вдруг он замер. Белла! Ну конечно, ведь она живет в этом квартале Ямин Моше, в доме, рядом с домом Берла, в старом квартале Монтефиоре, называемом «жилищем безмятежных». Она рассмеялась, и смех ее в этой тиши казался колокольчиком на шее овечки дальнего стада.