И хотя Тиммо хоть каждый день мог проходить мимо креста на Лонкканиеми, который стоял там как свидетельство реального существования Суслова, человека с фамилией, но без имени, (похороненного с очками Роозы на носу, хоть эту малость они смогли тогда для него сделать — оставить бедолаге очки), ему все очевиднее становилось, что надо что-то предпринимать, пока его снова не настигли тени, собрать доказательства, так сказать. И в какой-то миг Тиммо осенило: у него же есть прекрасный предлог наведаться к лейтенанту Олли, он жив-живехонек, и до него всего несколько часов езды на восток, в пригороды Каяаани — можно ведь просто постучаться в дверь и потребовать назад свое ружье, которое Тиммо так и не вернули, хотя это было не просто оружие, а семейная реликвия: отец сражался с ним против красных во время гражданской войны, когда Финляндия воевала с Финляндией, а не с Россией… Понимал ли «вечный лейтенант», как дорого Тиммо это ружье?
Воодушевленный этой идеей, Тиммо написал три письма и вернулся в Суомуссалми отправить их, три очень важных письма. Еще несколько дней ему понадобилось, чтобы доремонтировать форд, и однажды в воскресенье в конце октября Тиммо медленно, но уверенно покатил по проселочной дороге в сторону самого крупного из виденных им городов, а там, поспрашивав, отыскал дом Олли, квадратное сооружение на плоском квадрате земли, покрытом коротким ровным ежиком стриженой травы.
Но и эта экспедиция не приблизила Тиммо к тому, что представлялось ему все более смутным. Олли постарел, облысел, он с трудом ходил и не желал пускать Тиммо в дом, даже сказал, что знать его не знает, наверное, из-за похожего на полынью во льдах провала, появившегося в лице Тиммо, потом признал, но они так и стояли на крыльце, в эту гнилую осеннюю погоду.
— Война? Ружье?
Наверно, его надо искать где-нибудь на складах военного ведомства, но столько лет прошло, не помнит он никакого ружья…
— Но меня-то ты помнишь?
— Ну-у…
Не лейтенант, а сплошное упрямство. Он вроде даже опасался, что ему сейчас предъявят старый счет, потому и разговор получался какой-то нескладный. Тогда Тиммо пустил в ход козырь: тряся перед носом у лейтенанта газетой, прокричал:
— Я уверен… я уверен… что в каждой войне происходят странные вещи!
Всяким непонятностям вдруг нашлось название: странные вещи. Но лейтенанту найденное Тиммо слово соображения не добавило, он дерзко попытался улизнуть, но Тиммо удержал его, продолжив разговор о рубщиках, об этой непостижимой загадке, словно бы старался и теперь спасти их, повторить доброе дело, — ну почему никто ничего не помнит?! Но прежде, чем мысль Тиммо сумела оформиться в нечто определенное, он вдруг заметил, что поляна вокруг дома лейтенанта какая-то чудная.
— А что это такое? — спросил он ворчливо. — Что это за стриженая лужайка, к тому же не жухло-коричневая, как положено в это время года, а сочная и зеленая, будто ведьмин луг?
— Газон, — ответил Олли.
— Чего?
— Это называется газон, так теперь принято, его раз в неделю подстригают.
Тиммо передернул плечами, несколько раз презрительно фыркнул, обозвал Олли старым болваном и сказал, чтоб он шел к чертям вместе с ружьем, и своей вонючей жизнью, и этим стриженым палисадником.
Он слышал, что вслед ему неслись крики, пока он шагал прочь по этому газону, чувствуя под сапогами податливую мягкость, как когда идешь по мху, шелку, пуху или свежевыпавшему снегу. «С чего это вдруг сейчас тебя разобрало?» — слышал он.
Ничего глупее Тиммо сроду не слыхивал, он обругал дурака еще разок, сел в машину и поехал назад, решив, что надо бы найти какого-нибудь журналиста или студента, — в общем, человека, который умеет складно все излагать, и рассказать ему свою историю, чтобы она была вбита меж двух обложек незыблемо, как скала, и не рассыпалась бы потом на осколочки, как он это только что наблюдал, а оставалась бы целенькой, без заикания и сомнения, и пусть это будет история с чужого голоса и поэтому, возможно, немного другая, но уж, черт возьми, он как-нибудь сумеет уследить, чтобы история не выбилась из нужной колеи, как это свойственно обычно газетной трепотне, это будет полновесная книга — ибо у каждого есть право на цельность в собственной жизни, и у хромых, и у слепых, и даже у тех, у кого рожа вместо лица; пусть некоторым требуется для этого помощь, а без помощи где б мы все оказались; это было схоже с бодрой мыслью о воздаянии, это еще одна идея, которую внедрил в душу Тиммо незабвенный Суслов, это когда он, оскалившись, прорычал однажды Антонову, что «если тебе не нравится история, ну и придумай себе другую, черт тебя подери!».
Тиммо поворачивал эту мысль то так, то эдак… то окончательно решаясь, то отказываясь от своей затеи. Тем временем плотный лес по обеим сторонам дороги растаял в вечерней темноте и начал накрапывать дождь. Тиммо включил дворники, и они исправно работали, и фары исправно светили, и хотя Тиммо для пущей безопасности плелся еле-еле и, завидев — редкие, правда, — встречные машины, останавливался, до Суомуссалми он добрался задолго до полуночи.
Задняя дверь была конечно же открыта, он зашел и сразу лег, и спал так, как ему спалось прежде, пока он не прочитал американской статьи о Родионе; в том газетном рассказе правды было не больше, чем в мутной воде воспоминаний, плещущейся в головах у несчастных людей; только что напечатанное сильнее смущает душу, хотя у их газетного Родиона не было даже имени, но о чем они вообще пишут! Ведь Финляндия не амнистировала бывших русских солдат и не давала им гражданства, сколько бы за них ни ручались, сколько бы за них ни просили даже самые высокопоставленные офицеры, так что все это басни, которые не стоят и выеденного яйца, а эта старая шкраба тоже хороша: такого очевидного подвоха не заметила.
17
Минула еще одна зима, двадцать шестая с тех пор, как Тиммо Ватанен принял участие в войне, до края наполнившей его жизнь неразрешимыми загадками. И на письма свои он не получил ответа. Но и обратно — из-за того, что адресат выбыл, — они не вернулись. И по ту, и по сю сторону границы царило молчание. Не так уж они были важны, наверно. В конце марта Тиммо исполнилось пятьдесят шесть, и он съел именинный пирог, заказанный сыном Антти у их родственника, кондитера в Хурунсалми, и прибывший автобусом.
Они посидели все вместе в гостиной нового дома Антти, который Тиммо обустроил пандусом, чтобы друг мог въезжать и выезжать на своей коляске.
Гостей было немного, Харри и Юсси с женами, но у них был огромный выводок детей, которые с шумом и хохотом носились по всему дому. На столе появился самогон, и Тиммо в кои-то веки не отказался выпить.
— Я слышал, ты собрался летом в путешествие? — спросил Юсси.
— Да, — неожиданно совершенно спокойно ответил Тиммо. — Если я починю свой домик на колесах, то хочу съездить в Иоенсуу.
— Иоенсуу? А что ты там забыл?
— Ну, я там никогда не бывал. А ты?
— Тоже. И не вижу никакого смысла ехать туда.
— Вот и я тоже, — засмеялся Тиммо.
За зиму он, пустив в ход свои сбережения, прикупил кое-что для вагончика: новые шины, брызговики с отражателями, емкость для воды в один из шкафчиков над кроватью, укрепил ось двумя штагами, кинул проводок, чтобы горели задние фары.
Он досадовал, что потратил на это так много денег, в Лонкканиеми тоже предстояли расходы: надо было провести в дом электричество, подправить дорогу, чтобы по ней можно было ездить не только на тракторе, но и на машине, не дожидаясь, пока ее скует морозом.
Младшей дочке Юсси было пять, звали ее Тиина, таких красивых деток Тиммо никогда не видал, вот бы все люди так выглядели, все живущие на земле, и теперь она подошла и залезла к Тиммо на колени, плотные и широкие.
— Папа попросил меня сказать, — выговорила она, останавливаясь после каждого слова и смущенно улыбаясь, — раз у тебя день рождения… что без тебя мы бы все замерзли.
Тиммо улыбнулся.
— Красиво сказано, — растроганно произнес он. — Но что правда — то правда. Погоди, я тебя сфотографирую.
Он сходил в вагончик, принес фотоаппарат, сфотографировал Тиину, усевшуюся на стол, потом всех вместе, а потом попросил по очереди Харри и Юсси сфотографировать его со всеми.
— Откуда он у тебя? — спросил Харри о фотоаппарате.
— Купил в прошлом году в Каяаани, — ответил Тиммо. — Первый раз им фотографирую. Видишь циферку — четыре кадра.
Он заночевал в Суомуссалми, провел там почти весь следующий день, возясь с вагончиком, и поехал домой на тракторе только вечером, по льду. Целый день его не оставляло дурное предчувствие, и он думал о Хейкки, перед самой смертью сказавшем ему то же самое: что перед тем, как с ним случился удар, Хейкки чувствовал приближение смерти и ждал ее.
Тиммо поставил трактор на обычное место, под навес, продолжавший крышу сарая, обошел кругом дом, наконец зашел внутрь и затопил печь. Потом опять вышел на улицу, посмотрел, как поднимается к матовым звездам столб печного дыма, но предчувствие не покидало его. Тиммо вернулся в дом и стал искать письмо Суслова, его не оказалось на месте, на верху шкафа в гостиной, кто-то его взял, а может, это сам он куда-то его засунул, в последнее время он стал страшно забывчив, но вообще-то прошло очень много лет с тех пор, как он стоял перед закрытой дверью и не мог отыскать своего имени.