Они вошли в здание. Внутри оно было поделено тонкими дощатыми стенами на несколько помещений. Литературный клуб находился на первом этаже, в одной из угловых комнат. Из комнаты, которую занимала физкультурная секция, сначала доносился шум и смех, а потом физкультурники запели школьный гимн. Из «музыкальной» комнаты лились звуки фортепьяно, почему-то казавшиеся очень далекими.
Р. сунул ключ в замочную скважину, черневшую на чистой дощатой двери. Это была одна из тех дверей, на которую, уже повернув ключ, нужно обязательно навалиться всем телом, иначе она не откроется.
В комнате никого не было. Привычно пахло пылью. Р. первым подошел к окну, щелкнув шпингалетом, открыл его и, высунув перепачканные в пыли руки за окно, похлопал ими. Потом уселся на сломанный стул.
Они посидели немного, и мальчик заговорил:
— Вчера я видел цветной сон. Я как раз думал написать вам об этом, когда вернусь домой. (Мальчик был твердо уверен, что цветные сны являются исключительной привилегией поэта.) В моем сне был красный земляной холм. Земля под алыми лучами закатного солнца была такого сочного цвета, что от нее трудно было отвести глаза. А потом откуда-то слева появился человек, который тянул за собой длинную цепь. На этой цепи за человеком шел огромный — в пять-шесть раз больше своего поводыря — павлин. Павлин, громко хлопая крыльями, медленно прошествовал мимо меня. Он был ярчайшего зеленого цвета, каждое его перышко. Он весь сверкал и переливался. Это было прекрасное зрелище. Я следил за павлином, пока он, ведомый человеком, не ушел так далеко, что его уже не стало видно… Даже не думал, что бывают такие сны. А какие яркие цвета! Пожалуй, даже слишком яркие. Интересно, что говорит о зеленом цвете Зигмунд Фрейд?
— Ага, — невпопад отвечал Р.
Он казался сегодня не таким, как обычно. Лицо его было не более бледным, чем всегда, но из голоса исчезла тихая страсть. Р. безучастно выслушал рассказ мальчика, не выказав обычной горячности. Было видно, что восторженный монолог младшего друга ничуть не волнует его. Р. слушал, но не слышал.
Вокруг высокого воротника его форменной куртки тут и там белела перхоть. Луч света отразился в нашитой на воротник золотой бляхе, имевшей вид распустившегося цветка дикой вишни, и отблеск упал на лицо Р., подчеркнувшего большой — больше, чем у других, — нос, который теперь, отмеченный этим отблеском, словно бы сам по себе парил в сумраке комнаты. Нос, хоть и был немного великоват, имел благородную форму, однако сейчас он, казалось, выражал то же самое чувство полного замешательства, которое охватило его хозяина. Мальчику показалось, что именно эта часть тела наиболее явственно отражает душевные муки Р.
На столе в пыли валялись листы корректуры, школьный устав, красный карандаш без стержня, подшивка журнальчика, издающегося бывшими выпускниками Гакусюина, и лист бумаги, на котором чьей-то рукой были написаны первые строки так и не законченного стихотворения. Мальчик очень любил такой вот творческий беспорядок. Р. протянул руку, будто собираясь прибраться на столе, и дотянулся до корректуры. И тут же его тонкие, изящные пальцы окрасились в мышиный цвет: цвет пыли, покрывавшей здесь все и вся. Мальчик хихикнул. Но Р. даже не улыбнулся. Он цокнул языком, отряхивая руки, и произнес:
— Знаешь, я хотел сегодня с тобой кое о чем поговорить.
— О чем?
— Знаешь, — Р., видимо, почувствовав, что должен наконец сказать то, что ему хотелось сказать, вдруг заговорил очень быстро, — я теперь по-настоящему страдаю. Я просто не знаю, что мнеделать.
— Вы влюблены? — ровным голосом спросил мальчик.
— Да.
И Р. рассказал ему о своих обстоятельствах. О своем романе с чужой молоденькой женой. О том, что отец его узнал об этом романе. И о том, что в конце концов ему пришлось расстаться со своей возлюбленной.
Мальчик глядел на Р. во все глаза. «Вот он сидит прямо передо мной, человек, который страдает из-за любви. Первый раз в жизни я вижу то, что называется любовью», — думал мальчик и удивлялся, что это зрелище вовсе не было прекрасным. Скорее оно было неприятным, и мальчик даже испытал чувство неловкости. Р. выглядел обессиленным и, казалось, в любую минуту мог расплакаться. Одним словом, он был не в духе. Похожее выражение часто бывает на лице у людей, которые потеряли что-то важное или опоздали на поезд, на который им обязательно нужно было успеть.
Но, несмотря на все это, «любовная исповедь» старшего товарища очень льстила мальчику. Он радовался этому разговору. И хотя старательно пытался вызвать в себе искреннее сочувствие, однако так и не смог отделаться от первого неблагоприятного впечатления. Реальная любовь показалась ему очень заурядным чувством.
В конце концов мальчик нашел в своем сердце слова утешения:
— Вам сейчас очень тяжело. Но, верно, теперь ваша поэзия станет еще лучше!
— Мне не до поэзии! — с досадой ответил Р.
— Но ведь именно поэзия спасает человека в такие минуты. — Мальчик мгновенно вспомнил ощущение блаженства, которое захлестывало его каждый раз, когда ему удавалось написать стихотворение. Он подумал, что сила, заключенная в этом блаженстве, может исцелить от любых страданий.
— Все совсем не так, но ты просто еще не можешь этого понять.
Эта фраза больно ранила мальчика. Он как будто оледенел изнутри и задумал отомстить.
— Но неужели настоящий поэт — истинный гений — не стал бы в этот трудный час искать спасения в поэзии?
— Да-да, я понимаю, Гёте написал «Вертера» и спасся от самоубийства, — ответил на это Р. и продолжил: — Но на самом-то деле Гёте знал, что ни поэзия, ни что другое не может спасти его, и, кроме самоубийства, нет никакого другого выхода. Именно поэтому он и смог написать то, что написал.
— Но если так, то почему же Гёте не убил себя? Если убить себя и написать книгу — это одно и то же, то почему он не выбрал самоубийство? Может быть, Гёте испугался? Или это оттого, что он гений?
— Это оттого, что он гений.
— Но раз так… — Мальчик собрался было задать следующий вопрос, но вдруг растерялся и умолк. Ему неожиданно пришла в голову мысль (поначалу неясная, расплывчатая, она наконец оформилась в четкую формулировку), что все-таки именно эгоизм спас Гёте от самоубийства. Мальчик осознавал, что эта мысль была попыткой защититься от больно ранивших его слов: «Ты просто еще не можешь этого понять». Он был в том самом подростковом возрасте, когда разница в годах переживается особенно остро. Мальчик не стал говорить этого вслух, но в его сердце родился единственно верный довод, окончательно уничижавший Р. «Он не может быть гением, ведь он чувствует любовь».
То, что испытывал Р., несомненно, было самой настоящей любовью. Однако гений не способен к такой любви. Чтобы украсить свои страдания, Р. сравнивал чувство, которое владело им, с любовью Гэндзи[33] и Фудзицубо[34], с любовью Пеллеаса и Мелисанды[35], с любовью Тристана и Изольды, с любовью принцессы Клевской и герцога Немурского и с прочими классическими образцами этого прекрасного чувства.
Мальчик молча слушал Р. и удивлялся тому, что в его исповеди, в его любви не было ни одного нового, не известного ранее элемента. Все было предсказуемо, не раз описано и многажды пережито. Любовь из книг была более яркой и живой. Любовь, описанная в стихах, была во много раз прекрасней. Как же это произошло, что Р. в своем стремлении к мечте опустился до реального чувства? Мальчик не мог понять, откуда берется в людях эта тяга к заурядности.
По мере того как Р. говорил, сердце его все более смягчалось, и теперь он начал пространно описывать красоту свой возлюбленной. Эта женщина, должно быть, и на самом деле была красавицей, но многословные описания не рождали в мальчике ни одного образа. Р. пообещал в следующий раз показать ему фотографию, потом на мгновенье смутился и вдруг таким тоном, будто он подводил итог всему, о чем рассказывал раньше, сказал:
— Она говорит, что у меня очень красивый лоб.
Мальчик посмотрел на его лоб под растрепанными волосами. Освещенный проникающим с улицы светом, этот лоб слегка поблескивал. Больше всего он был похож на два спрятанных под кожей крепко прижатых друг к другу кулака.
«Ну и лобешник», — подумал про себя мальчик. В том, что он увидел, не было ни капли прекрасного. «Самый настоящий лобешник. Чего уж тут красивого?» — снова подумал он.
Это был момент прозрения. Осознавая человеческую жизнь или любовь, мы вдруг понимаем, что к ним всегда примешивается нечто глупое и забавное, но без этого — глупого и забавного — мы просто не можем ни жить, ни любить. И мальчик наконец заметил в любви своего друга «глупое и забавное», заключавшееся в том, что Р. искренне верил в красоту своего неказистого лба.
«Должно быть, — подумал мальчик, — я тоже живу, вбив себе в голову, пусть более абстрактную, но от этого не менее глупую мысль. Должно быть, — подумал он, — я тоже живу». И от этой мысли ему стало страшно.