В общем гаме уже выявляются голоса, которые обещают в будущем приобрести только уверенный тон маэстро. Здесь, собственно, и намечаются киты.
Человек с бесцветными глазами и прозрачным умом рассказывает, между прочим, о том, что Тамара Макарова замужем за Герасимовым, что у Ромма какие—то грустные глаза, и добавляет, что это хорошо, что однажды он встретил где—то Гурзо и даже, кажется, прикурил от его папиросы. И все это с видом беспечным, с видом, который говорит, что это еще – пустяки, а впереди будет хлеще…
Почувствовав в нем ложную силу и авторитет, к нему быстро и откровенно подмазывается другой кит – человек от природы грубый, но нахватавшийся где—то «культурных верхушек». Этот, наверное, не терпит мелочности в людях, и, чтобы водиться с ним, нужно всякий раз рассчитываться за выпитое вместе пиво, не моргнув глазом, ничем не выдавая своей досады. Он не обладает столь изящным умом и видит в этом большой недостаток. Он много старше нас, одевается со вкусом и очень тщательно. Он умеет вкусно курить, не выносит грязного воротничка, и походка у него какая—то особенная – культурная, с энергичным выбросом голеней вперед…
Он, не задумываясь, прямо сейчас уже стал бы режиссером, потому что «знает», как надо держать себя режиссеру.
Вечером киты поют под аккомпанемент гитары «сильные вещи». Запевает глистообразный кит, запевает неожиданно мягким, приятным голосом: «Ваши пальцы пахнут ладаном…»
Второй подхватывает мелодию; поет он скверно и портит все, но поет старательно и уверенно. Мы слушали, и нас волновала песня.
Только всем нам было, пожалуй, странно немножко: дома мы пели «Калинушку», читали книжки, любили степь и даже не подозревали, что жизнь может быть такой сложной и, по—видимому, интересной…
Один из китов был в прошлом актер. И они подолгу разговаривали, уже не обращая на нас внимания, о горькой актерской жизни, сетовали на зрителей, которые не понимают настоящего искусства. Да и в кинематографии тоже «беспорядочек правильный», говорили они, и не прочь были навести там, наконец, настоящие порядки.
В нас они здорово сомневались и не стеснялись говорить это нам в лицо…»
Удивительно в этой вещи многое: и слог, и форма, и бьющие не в бровь, а в глаз точные эпитеты, сравнения; настроение, чувства автора – все настолько отчетливо передается читателю, что можно без особенной натяжки сказать даже о сопереживании, которое здесь может возникнуть. И если бы мы не знали ныне наверняка, что данное сочинение написано именно в 1954 году, а обнаружили его сейчас без даты, просто как рукопись, то, уверен, могли бы – по многим признакам – отнести его к числу набросков шукшинских статей конца шестидесятых годов.
«Письменную работу» Шукшина – не так уж и много было отличных оценок – прочитал потом, перед встречей с реальным кандидатом в студенты, и Ромм. Не будем гадать, как он отнесся к пассажу о собственных «грустных глазах». Во всяком случае, не одним этим, а всем строем сочинения, его обезоруживающей откровенностью и искренностью, абсолютно личностной его окраской (шукшинское «мы», как читатель убедился, вполне здесь прозрачно) обращал на себя внимание абитуриент с Алтая. «Потом (то есть после „письменной работы“. – В. К.), – вспоминал Шукшин в уже упомянутой небольшой заметке, опубликованной в газете «Советское кино», – произошло знакомство с Михаилом Ильичом Роммом. Абитуриенты в коридоре нарисовали страшную картину: человека, который на тебя сейчас глянет и испепелит. А посмотрели на меня глаза удивительно добрые. Стал расспрашивать больше о жизни, о литературе. К счастью, литературу я всегда любил, читал много, но сумбурно, беспорядочно… Ужас экзамена вылился для меня в очень человечный и искренний разговор. Вся судьба моя тут, в этом разговоре, наверное, и решилась».
Шукшин понравился Ромму самостоятельностью, независимостью и зрелостью суждений и тем, что был он человеком, уже немало повидавшим и испытавшим в жизни. Ромм стремился набирать в свою мастерскую людей очень и очень разных, абсолютно не похожих ни по воспитанию, ни по образованию, ни по (еще, конечно, только угадываемым) творческим устремлениям. Шукшин же явно выбивался, даже внешним видом, из потока абитуриентов. Кроме того, Ромму понравилось то, как страстно, как лично заинтересованно говорил он о «Мартине Идене».
«Инцидент» с Толстым действительно произошел, но на самом деле выглядел он несколько иначе, чем в печатной версии. Согласно воспоминаниям бессменной, в течение почти двух десятилетий, ассистентки Ромма Ирины Александровны Жигалко, лишь ненадолго пережившей Михаила Ильича, «инцидент» этот выглядел примерно так.
Ромм просит абитуриента рассказать, как тот представляет сцену скачек в «Анне Карениной». Шукшин молчит. Ромм предлагает «увидеть» другую сцену из «Анны Карениной». Опять пауза. А потом Шукшин говорит тихо и мрачно: «Я не читал „Анну Каренину“… Разрешите идти?» И, не дожидаясь ответа, встает из—за стола и направляется к двери. «Отставить! – в тон командует Ромм. – Если вас примут, обещаете прочитать „Анну Каренину“?» – «Обещаю. За сутки». – «Толстого так не читают. Даю вам две недели».
И как там потом ни изумлялась, как ни недоумевала отборочная комиссия – кого это Михаил Ильич к себе набирает? – мастерская—то была Ромма, и решающее слово было за ним. И не одного только Шукшина настоял он принять.
Начинался совершенно новый, совершенно особый и весьма важный период в жизни Василия Макаровича Шукшина – период ученичества будущего художника. Это ученичество окажется куда шире, глубже и ответственнее, нежели просто учеба в институте; нередко она будет протекать не только без всякой связи с учебными планами, но и вопреки им.
На душе было легко. Мерещилась черт знает какая судьба – красивая. Силу он в себе чувствовал большую.
«Прочитаю за лето двадцать книг по искусству, – думал он, – измордую классиков, напишу для себя пьесу из колхозной жизни – вот тогда поглядим».
Шукшин. И разыгрались же кони в поле
2. УЧЕНИЧЕСТВО
Я слишком поздно пришел в институт – в 25 лет, – и начитанность моя была относительная, и знания мои были относительные. Мне было трудно учиться. Чрезвычайно. Знаний я набирался отрывисто и как—то с пропусками. Кроме того, я должен был узнавать то, что знают все и что я пропустил в жизни. И вот до поры до времени я стал таить, что ли, набранную силу. И, как ни странно, каким—то искривленным и неожиданным образом я подогревал в людях уверенность, что – правильно, это вы должны заниматься искусством, а не я. Но я знал, вперед знал, что подкараулю в жизни момент, когда… ну, окажусь более состоятельным, а они со своими бесконечными заявлениями об искусстве окажутся несостоятельными. Все время я хоронил в себе от посторонних глаз неизвестного человека, какого—то тайного бойца, нерасшифрованного.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});