В таком состоянии меня втолкнули в приемную врача. Маленькая, бледная, вся сжавшаяся от страха Вера Семеновна Дивинская, еврейка, родом из Одессы, дрожа, с ужасом смотрела то на меня, то на Кирпиченко.
— Тут что-то не так, — бормотала она, дрожа как осиновый лист. — Керсновскую я знаю: она не могла первая напасть. Надо ее сначала выслушать…
— Да как ты смеешь, фашистская гадина, рассуждать? — заорал Кирпиченко, стукнув кулаком. — Сейчас же подпиши справку!
Вера Семеновна сжалась еще больше.
— Но вы все же прежде узнайте, кто виноват, — лепетала она заплетающимся от ужаса языком.
— Да бросьте вы, Вера Семеновна, с ним спорить! — воскликнула я. — Прокурор разберется, кто из нас виноват. Подписывайте! А я объявляю голодовку, требуя прокурора!
Меня «в толчки» выставили из комнаты, и от этих толчков наручники так сдавили руки, что я от боли потеряла равновесие, рухнула на пол и потеряла сознание. Очнулась я от кашля, вызванного запахом нашатырного спирта.
Голодная забастовка
Наручники были сняты, но руки сделались как чужие: под ногтями чернели полоски крови, хотя боли я не чувствовала. Кисти рук были вялы и бессильны. Если левая еще сохранила способность кое-как двигаться, то правая висела безжизненной плетью.
Меня поместили в одиночную камеру ШИЗО. Я сразу потребовала прокурора, отказавшись от пищи. Когда же мне силком всовывали в окошечко миску баланды и хлеб, я все это демонстративно выбрасывала в парашу.
Именно оттого, что я никогда не колебалась, принимая то или иное решение, мне было легко приводить его в исполнение. Самое мучительное — это сомнение и обусловленное им колебание. Даже голод, на сей раз добровольный, не доводил меня до исступления, а проявлялся, скорее, нарастающей слабостью. Меня, правда, очень угнетал паралич правой кисти. Замечу, что функция левой руки восстановилась уже на следующий день. Правая же оставалась вялой еще в течение недели, после этого она функционально восстановилась, но чувствительность, болевая и тепловая, еще долгое время отсутствовала, а три пальца, большой, указательный и средний, были лишены осязания свыше года.
Соблазн
Каждую ночь дежурнячки выводили меня в дежурку при ШИЗО и там оставляли наедине c тарелкой еды и белой булкой. Признаюсь, это была тяжелая пытка. Я готова была съесть, как изысканное лакомство, заплесневелые отруби и гнилую свеклу. А здесь передо мной стояла миска мяса, тушеного с чесноком с жирной томатно-луковой подливкой и душистая булка с румяной хрустящей корочкой… От одного их аромата можно было с ума сойти!
В числе моих предков со стороны отца были рыцари. С материнской стороны были морские пираты и горные разбойники — самые уважаемые профессии в годы турецкого владычества в Греции. Факиров и индийских йогов среди них не было. Однако моей стойкости мог бы позавидовать любой факир.
Объяснение с Кирпиченко
Однажды, на третий или четвертый день мое тет-а-тет c миской тушеной говядины было нарушено. В комнату вошел Кирпиченко и уселся напротив меня.
— Чего ты добиваешься, Керсновская? Если мы сочтем нужным, тебя будут кормить насильственным образом.
— Попробуйте! Насилие — ваше оружие.
— …Или ты умрешь.
— Возможно и так! И это в вашей власти.
— Ты хочешь обратиться к прокурору? Что ж, это твое право. Я тебе дам бумагу. Пиши! Я передам прокурору, даже если это будет жалоба на меня.
— А это и будет жалоба на вас! Исключительно на вас. Бригадир оскорбил меня незаслуженно. Я ему дала пощечину. Вполне заслуженную. С ним мы квиты. А вы меня истязали и искалечили. Я требую справедливости!
— Мой долг — передать жалобу. И я ее передам, — пожал плечами Кирпиченко.
И тут же, в его присутствии, я написала левой рукой заявление на имя прокурора Случанко. В нем я вкратце изложила суть этого происшествия.
Как выяснилось впоследствии, Кирпиченко его не передал.
«Не верь мне! Я наседка…»
Скрежещут запоры, дверь открывается, и в камеру вталкивают рыдающую девушку. Она падает на колени возле нар и всхлипывает.
Сквозь слезы прорываются горькие жалобы:
— За что, за что такое издевательство? С детских лет одно страдание… А в чем я виновата? В том, что отец мой поляк и был женат на англичанке. Я виновата в том, что родители говорили мне правду! Но я давно сирота. В тридцать седьмом отца посадили. Мать, говорят, меня бросила и уехала на родину, за границу. А может быть, это неправда?! Может быть, проклятые палачи ее убили? Мне было одиннадцать. За что меня бросили в колонию? Разве я отвечаю за родителей? Но родители мои… Это были такие чудные, добрые и благородные люди! Я не стыжусь своих родителей. Пусть их палачам будет стыдно!
Меня тронуло это горе, и, желая приласкать, утешить эту девушку, я наклонилась, обхватила ее за плечи и попыталась поднять.
И вдруг я услышала шепот, тихий, но ясный:
— Не верь мне, я наседка!
Я отпрянула с удивлением, прислушалась. Может, мне померещилось? Слуховая галлюцинация? Или потустороннее предупреждение?
А девушка продолжала рыдать:
— Но не будет же это длиться вечно? Самый живучий тиран когда-нибудь умрет! Ведь это нам, всей стране, принесет освобождение. Должно принести освобождение, не так ли?
И она, будто ожидая моего ответа, умолкла.
У меня в голове был сумбур. Я была уверена, что слышала эти слова: «Не верь… наседка…» Но кто их произнес?! Между нами возник какой-то невидимый барьер. Я с трудом заставила ее встать, усадила рядом с собой, взяла за плечо и, глядя прямо в глаза, сказала — спокойно и строго:
— Кто не страдал, тот ничего не понимает. А тот, кто страдал, тот умеет прощать. Только измены и предательства нельзя простить. Предатель не заслуживает счастья и недостоин его. А ты успокойся. Сядь. Расскажи свое горе и сама увидишь: если совесть у тебя чиста, то все устроится. И ты получишь то, что заслуживаешь!
Она еще долго жаловалась на свою горькую судьбу, но какое-то предубеждение мешало мне ей поверить.
На следующий день ее вызвали. В камеру она не вернулась. Позже я узнала, что это была Ванда Янковская, бригадир ШИЗО, уголовница-«сука», умеющая войти в доверие и «пришить дело» тем, кто ей верил.
Никогда не была я так близка к новому сроку, когда надежда на близкое освобождение становилась уже реальностью!
И все же она ли меня предупредила? И почему? Мне вспомнилась Верка Богданова: «Ты молодец, Фрося! Мы недостойны твоего уважения. Но мы тебя уважаем. И наши тебя в обиду не дадут!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});