— Но мы ведь не в тюрьме. Не так ли?
— Конечно, нет. Даже не знаю, почему я это сказал.
— Ты волен уйти в любой момент, — сказала Яшмин. — Мы все вольны. Так было задумано изначально.
— Раньше, возможно, я ощущал себя свободным и мог уйти, — сказал Риф. Не собираясь никому смотреть в глаза.
— Это он тоже сказал, не зная, почему, — вклинился Киприан.
Выражение лица Яшмин, колебавшееся между злостью и изумлением, было не тем текстом, который молодые мужчины хотели бы прочесть.
Чем ее лицо в последнее время завораживало Киприана — так это тем, что с ним происходило, когда они с Рифом совокуплялись. Выполняя свое обещание, она время от времени позволяла ему наблюдать за ними. Словно Риф прибыл как некий агент преображения — не столько благодаря, сколько вопреки его настойчивым повторным проникновениям, ее лицо, которое Киприан когда-то берег, словно фотографию, надежно сложенную в повседневной памяти, как амулет против ударов судьбы на Балканах, теперь, покрытое потом, становилось зло утонченным, открывая ему, словно под действием недавно открытых лучей, лицо другой, неожиданной женщины. Не столько одержимой, сколько изгнанной, с какой-то невысказанной целью, силами, которые никогда не видели смысла себя называть.
Далеко на задворках его духа, возможно, в со-сознании, о которым в те дни много говорили в светских кругах, что-то, он чувствовал, начало сдвигаться.
Теперь, спустя много лет избегания, пришла очередь Рифа видеть во сне своего отца. Что-то в ситуации, в которой он находился с Яшм и Киприаном, должно быть, ослабило шов, сон пришел и отыскал его. Прежде он думал: если Вебба заменил Кизельгур Кид, это развеет все его смертные иллюзии, а теперь поглядите, во что он вляпался. Вебб, даже по пути из Иешимона много лет назад, эта яркая и назойливая галлюцинация — узнал бы его Вебб сейчас, узнал бы его цели, его порывы? Во сне они были уже не в призрачных каньонах МакЭлмо, а в городе — не в Венеции, но и не в каком-либо городе Америки, не нанесенные на карту фактически бесконечные улицы, те же старинные муторные картины выгравированы на его стенах, что и в МакЭлмо, рассказывая историю, беспощадную правду которой не могли признать власти из-за опасности, которую она представляла для психического благополучия общественности... Место более безнадежное, чем он мог бы вообразить. В отдалении Риф заметил процессию шахтеров в длинных резиновых плащах, лишь у одного из них, посередине, шляпа с тлеющим огарком. Словно послушники в облачении, они шли колонной по узкой улице, впереди и по бокам их освещал влажный колеблющийся свет желтой лампы. Когда Риф подошел ближе, он увидел, что свет нес Вебб.
— Небольшие победы, — приветствовал его Вебб. — Просто добиться их пару-тройку. Воспевать и чествовать маленькие победы, когда бы и как они ни были достигнуты.
— Разве не слишком много их было в последнее время, папа, — попытался сказать Риф.
— Речи нет о твоих, олух.
Понимая, что Вебб таким образом пытается передать очередное сообщение, как на спиритическом сеансе в Альпах, Риф в мгновение просветления понял, что ему необходим острый ум для того, чтобы вернуться в ту точку, с которой он так давно свернул не туда.
А потом он проснулся и пытался вспомнить, почему это было так важно.
Их план заключался в том, чтобы сбежать в Гарфаньяну и затаиться, жить среди волков, Анархистов и разбойников с большой дороги. Жить на супе из бобов и полбы, на грибах и каштанах, томленных в резком красном вине этого региона. Воровать цыплят, иногда охотиться на коров. Но они добрались не дальше долины Серкио — в Баньи-ди-Лукка, на родине европейской рулетки, какой мы ее знаем, инстинкты азартного игрока восторжествовали, и все снова принялись за старое. Вскоре, словно вопреки своим наилучшим намерениям, они выиграли кучу франков. Иногда их можно было увидеть фланирующими под деревьями, Риф — в круглой черной шляпе «борсалино», защищавшей глаза, стройный и внимательный, Киприан — в одежде свободного покроя, белой и пастельных тонов, и в вычурно-клетчатых охотничьих шапочках, Яшмин между ними — в костюме для казино из бледно-лилового летнего крепа, в руках зонтик, который она, кажется, использовала как орган для общения. Иногда тучи сгущались над горами, уплотняя свет до темно-серого, вывешивая простыни дождя на склонах гор. Ласточки выстраивались в ряд под карнизами и вдоль телеграфных проводов, чтобы переждать. Тогда трое оставались дома — занимались любовью, играли в азартные игры, притворялись, что проиграли достаточно, чтобы это выглядело правдоподобно, пререкались, изредка решались обсудить вопрос о том, что их ждет дальше.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Оказалось, что сложность для них составляют не возвышенные материи — они выяснили, что в политическом смысле все трое склонны к Анархизму, их взгляды на человеческую судьбу были пессимистическими, с вылазками в юмор, которые одобрили бы лишь тюремные сидельцы и наездники родео, что действительно делало их обыденность столь утомительной и склонной в любой момент развалиться под тяжестью катастрофы — это маленькие неприятности, в соответствии с каким-то гомеопатическим принципом надоедливости действовавшие тем сильнее, чем банальнее они были. У Киприана была давняя привычка, которую до сих пор никто на самом деле не замечал, комментировать в ироническом ключе, ничего серьезного, напевая, словно про себя, мотив увертюры из оперы «Вильгельм Телль»:
Очень хорошо, очень хорошо, очень хоро-шо-правда,
Очень хорошо, очень хорошо, очень хоро-шо-правда,
Очень хорошо, очень хорошо, очень хоро-шо-правда, очень
Хо-о-рошо, очень хоро-шо-правда!
Риф воображал, что невзгоды научили его искусству компоновки изысканных блюд из любых ингредиентов, которые день являл на его пути, но двое других редко разделяли это убеждение, не раз предпочтя остаться голодными, лишь бы не проглотить кусочек того ужаса, который Риф мог включить в меню. Всё, что мог предложить Риф — это постоянство. «Эй, опрокидываем! — воскликнул бы он, и так оно и было бы, очередная вечерняя кулинарная пытка.
— Французское блюдо. На столе.
Паста аскиатта всегда переварена, суп всегда пересолен. Он так и не научился варить кофе, который можно было бы пить. Ответ Киприана в форме песни на самые неудачные из этих попыток не возымел действия:
Да! Да! Это оченьхорошоправда, это
О-чень, о-чень, очень хо-
(рошо-рошо-рошо-рошо), Хорошо! Хорошо!
Да
О-чень хорошо, правда, да,
О-чень, о-чень, о-чень, хорошо-прав-да!
— Киприан, ты взгляни на этот отпад.
Затем воцарялась тишина, длившаяся до тех пор, пока Яшмин, в своей привычной роли посредницы и примирительницы, полагая, что Киприан закончил петь, не начинала:
— Ну, Риф, это блюдо, на самом деле, хм...
А Киприан в свою очередь продолжал:
Очень хорошо очень хорошо очень
хорошо-хорошо-хорошо, это О-чень, о-
чень хорошо, правда, очень
Очень хорошо...
В этот момент Риф хватал блюдо пасты с фасолью или переваренных тальятелле и в ярости швырял его через стол в Киприана, который попадал под обильный скользкий душ.
— Начинаешь меня бесить, да?
— Посмотри только, ты запачкал весь мой...
— О, вы оба — такие дети.
— Не ори на меня, скажи этому певчему кенарю.
— Киприан...
— Оставь меня в покое, — дулся Киприан, доставая пасту из волос, — ты — не моя мать, не так ли.
— К счастью для тебя. Мне надо было уже давно уступить своим порывам, и ты наслаждался бы совсем другим состоянием здоровья.
— Бог с ним, Яшм.
— А что касается тебя...
— Ты могла бы хотя бы объяснить ему, что такое аль денте.
— Ты забыл одну макаронину прямо за ухом.
Однажды в Монте-Карло появился никто иной, как старый попутчик Рифа в Новом Орлеане, анархист Вольф Тоун О'Руни, по пути в Барселону, которая готова была взорваться, что с ней случалось периодически, анархистским буйством.