— Нэдию бери! — закричал Альфонсо, а сам отчаянными рывками продолжал рваться вперед.
Но воин подхватил и его, и девушку. Он потянул их что было сил, однако — Альфонсо оказался слишком тяжелым, и он все хрипел:
— Оставь ты меня! Спасай ее!.. Через десять дней…
И он хотел ему рассказать, что надо было в эти десять дней свершить, да разве же оставалось на это хоть сколько то времени? Но он и это с такой мольбою прокричал, что и воин почувствовал… ах — да что он почувствовал, там же решилось все в одно мгновенье! В какое-то мгновенье, все его отношение и к Альфонсо, и к Нэдии переменилось — от этого голоса сильного, влюбленного, страстного и измученного, он почувствовал к ним любовь, как к людям, как к братьям своим. В одно краткое мгновенье почувствовал он раскаянье за то, что мог думать про них, несчастных, как то иначе, что сам мог причинять им какие-то неудобства; особенное он раскаянье почувствовал за то, что несколько мгновений пробыл в раздумьях — и только за это чувствовал себя и трусом, и подлецом, и теперь то и жизнь готов был отдать…
В это же мгновенье товарищ его распахнул дверь в залу, где произошло диковинное представленье, и, что было сил выкрикнул туда, чтобы спешили на помощь — поблизости никого не было — он обернулся, и увидев, что происходит, в сердцах выкрикнул: «Да что ж ты?!..» — бросился на помощь…
Первый же, проскрежетал: «Помогу!» — и, перепрыгнув через Альфонсо, бросился на бочку, которая над ним уже нависала — он выставил вперед сильные свои руки, и уперся в бочку со страстью, все еще проклиная себя за то, что мог сомневаться. Он заскрежетал зубами, он вскрикнул, и стал кренится, что-то хрустнуло в его руках, в спине — все-таки он устоял, все-таки удержал эту бочку. В то же мгновенье, накатилась и следующая за ней, подтолкнула — Альфонсо вскрикнул с болью: «Нэдия!» — а воина всего перекосило, будто бы он попал в некое страшное орудие пытки — от этого только, могучего голоса и устоял он — третья бочка ударила почти сразу же за второй, и тут никакая человеческая сила не могла устоять.
Но охранник этот все еще испытывал страстное раскаянье — голос Альфонсо все еще звенел в его голове, порождая ответную братскую, человеческую любовь. И если бы это все решалось не так мгновенно, если бы у него было время задуматься, то он, скорее всего, поступил бы иначе. Но время, чтобы задумываться, не было — и он поступал так, как ему сердце велело, а сердце у него было благородным, и только никогда раньше благородству этому не доводилось так проявляться. И он понимал, что у него будут переломлены кости, что он испытает страшные муки; умрет или навсегда останется калекой — и, все-таки, он согласен был на такую жертву, чтобы спасти этих совершенно ему незнакомых, но к которым он испытывал это мгновенное чувство самоотверженной любви.
И, когда обессиленные, отказали служить ему руки, он, вместо того, чтобы отпрыгнуть в сторону, остался на месте и вот ноги его были закручены под напирающую бочку, он повалился, а она все продолжала надвигаться — она, подталкиваемая еще и иными бочками, дробила кости в его ногах — все дальше и дальше — и все замедляла свое движенье. Все это, с того момента, как он почувствовал первое раскаянье, заняло не более трех секунд…
Вот подлетел его товарищ, схватил его, истошно вопящего, брызжущего кровавой пеной, что было сил дернул за руки, пытаясь выдернуть из под бочки — а она, с ужасающим хрустом, уже достигла ему до колен. И он вопил:
— Брось ты меня!.. Что я тебе?! Ты их спасай!.. В них… в них великая сила! Они жить должны!.. Слышишь — они же этот мир спасти смогут, они его прекрасным сделают!.. Понимаешь ли меня?!..
В эти, самые важные, решающие мгновенья жизни снизошло на этого воина озарение, и он действительно все это чувствовал — здравым рассудком не возможно было понять, откуда он все это узнал, но кричал он искренно, со страстью. Товарищ его хрипел:
— Да что ж ты — думаешь брошу тебя?! Ради каких-то колдунов брошу?!..
И он, перехватив его под мышки, рванул еще сильнее — рванул на этот раз, из всех сил, причинив страдальцу только большие мученья.
Еще один удар сотряс постройку: на этот раз бочки рванулись, и мучительным треском переломали все до самой грудной клетки, там остановились — глаза мученика в одно мгновенье вырвались из орбит, стали пронзительно яркими, ясными, но вот уж и затухать стали — изо рта сильно кровь хлынула — захрипел:
— Оставь. Ведь, ради них я это сделал. Так теперь ты помоги им. В этом моя последняя просьба. Они великие…
Он не мог договорить — кровь сильнее пошла у него изо рта, он еще раз мучительно вздрогнул, но вот лик его стал необычайно спокойным, ясным. По щекам товарища его покатились слезы:
— Они же околдовали тебя!.. Хотели, чтобы ты их спас!.. Колдуны проклятые!..
В это время, наконец то подоспела подмога — там было еще несколько воинов: то же бледных, перепуганных. Они, на некоторое время остановились у входа; затем бросились — кто на помощь уже мертвому, кто к Альфонсо и Нэдии. Товарищ погибшего продолжал кричать:
— Это же они во всем виноваты! Да, да — сначала, из дальней части подвала, слышен был какой-то треск да грохот, потом… да они это все устроили!..
На шум подошел и один из командиров, быстро все осмотрел — затем повелел:
— Поднимете их наверх.
Вскоре Альфонсо и Нэдия вновь были в большой зале: сцену уже разобрали, так же и столы и лавки расставили так, как стояли они и раньше, а вот света еще прибавилось — принесли еще факелов, а в кострище положили столько дров, что и близко к нему было не подойти: таким образом, все было очень ярко освещено. На некотором расстоянии от камина, где пламень так и сверкал в глазах, они и разместились.
Прежде всего командир стал расспрашивать оставшегося охранника — расспрашивал подробно, просил, чтобы он успокоился — ему поднесли вина, и он действительно несколько успокоился, и слезы сдерживал. Командир, время от времени, поглядывал и на Альфонсо с Нэдией — однако, они и не замечали этого. Ноги их оставались связанными, а вот руки развязали — теперь Альфонсо сжимал ладони Нэдии — он тяжело, глубоко вздыхал, и говорил, с трудом — с мукой из себя слова вырывая:
— Так вот и отдал за нас свою жизнь человек… Кричал, что великие… Да — Нэдия — ты необычайная, ты действительно великая, и второй такой как ты не сыскать, и не рождалось прежде!.. Ну, а я?! Что ты знаешь про меня?!.. — он пытался продолжить, но не мог — слишком тяжелым было это признанье.
Нэдия, позабывши о своем уродстве, желая ободрить, приблизилась к его лику, а он и не видел уродства — только глаза ее выразительные, пламенем пылающие.
— Так я то про матерь свою расскажу! — выкрикнул он довольно громко, и, по прежнему ничего вокруг не видя, тут же перешел и на шепот. — …Я ее облик хорошо помню. Она всегда была для меня, словно бы духом небесным, словно сказочным виденьем из Валинора к нам пришедшим — высокая, стройная, с густыми золотистыми волосами — она вся была соткана из нежного света; и очи ее — как два облака ясным солнцем наполненные… Я убил ее!
Он выкрикнул это признанье в страшную минуту душевного надрыва, когда терзая себя за собственную подлость, дошел он до такого состояния, что невозможно было это не высказать, иначе бы сердце напряжения не выдержало, разорвалось бы. Теперь Нэдия едва не касалась его мертвыми губами — в очах ее был ужас, слезы — едва слышным шепотом она спрашивала:
— Как… убил?.. Ты… ты никогда об этом не рассказывал…
А Альфонсо уже самому страшно, за это признание было — он даже не мог поверить, что смог таки высказать это. Он ведь все эти годы хранил причину своего изгнания в тайне, да никто, кроме Гэллиоса и не знал, что он приплыл из Нуменора. Он, страдая, проклиная себя, постоянно испытывал страх — он полагал, что Гэллиос может рассказать всю правду и его братьям, и вообще — всем людям. Пожалуй, тайна эта стала даже самым сокровенным, что было у Альфонсо, и он боялся, что мог разговаривать во сне. И вот теперь Нэдия обвивала его за шею, шептала:
— Расскажи, а я пойму. Я помогу тебе…
Альфонсо самым искренним голосом заговорил:
— Да не было ничего. Клянусь, что ничего не было… Так — от усталости, уж и разум мутится начал — язык то всякую чушь мелет…
И он вглядывался в нее, надеясь, что она совсем про это забудет, поведет разговор на какую-то иную тему. Он так этого ожидал, так надеялся и так боялся, что вновь жар ударил ему в голову, и он едва не потерял сознания. Но Нэдия крепче сжала его шею, и шептала:
— Расскажи мне про свою мать. Ты, ведь, никогда про нее не рассказывал…
— Ах, про мать, про мать… Да что ж рассказывать, да и не помню почти, а вспоминать то так больно!.. Помилуй, пожалуйста!.. Расскажи лучше ты что-нибудь…
— Нет, ты должен рассказать. Что бы там не было — я помогу тебе. А так — на сердце твоем боль — такая боль, что и нельзя ее человеку, в одиночестве вынести…